Шрифт:
Он превыше небес — что можешь сделать? глубже преисподней — что можешь узнать? (22.12).
Вновь Елифаз подменяет одно другим: если Бог непознаваем — то следует ли отсюда, что нельзя искать у Него правды? Вместе с тем — уже в который раз — поражает высокая нота, горячечное вдохновение, с каким проповедует мудрец. Тут же следует самый, пожалуй, жуткий образ во всей книге, поэтическая кульминация премудрости:
... — завеса Его, так что Он не видит, а ходит только по небесному кругу (22.14).
Это как бы косвенная речь: Елифаз говорит за Иова, описывая мрак, объявший Иова в наказание за грехи. Но из соседних стихов, шире же — в духе всех этих речей, ясно: Елифаз ничего против набросанной им картины не имеет! Он попросту проговаривается — и кощунственнее проговориться невозможно. Из привязанности к химере справедливого миропорядка — он клевещет на ближнего, а от этой клеветы последовательно приходит и к хуле на Господа — будто в насмешку над таинственной связью между Творцом и Творением.
Бог равнодушен, ибо человек бессилен! Вот отрицательная теодицея, доказательство невмешательства Божьего в земные дела, оправдание равнодушного Бога. Господь, по Елифазу, «ходит по кругу».— Для сравнения: «по кругу блуждают нечестивые» (Бл. Августин. О Граде Божием. XII.14. — какой урок диалектикам!..). И — самое жуткое — Он слеп.
Вдохновение мудрецов, однако, еще не исчерпано. Мысль их порывается спуститься обратно, с небес на землю («качественно обогатившись» на новом витке?..). Если клевета на ближнего обернулась хулой на Господа (не зря вторая заповедь подобна первой!),— то хула на Творца прямо обосновывает унижение Творения.
И как человеку быть правым перед Богом, и как быть чистым рожденному женщиною? Вот даже луна, и та несветла, и звезды нечисты пред очами Его. Тем не менее человек, который есть червь, и сын человеческий, который есть моль (25.4-6).
«Дух разумения» подсказывает Вилдаду нужные отношения. В самом деле, если Господь любовно сотворил мир — то Он и любуется звездами, луной, а тем более человеком, который был наделен от Бога властью среди твари. Но если миром правит слепое равнодушное существо, отодвинутое за пределы вселенной — то да, равнодушие его может лишь возрастать по мере отдаления... и человек «тем не менее» ценен по сравнению со звездами и луной. Еще раньше Елифаз утверждал о Боге, будто Он «... и в Ангелах Своих усматривает недостатки» (4.18).
В мудрецах больше всего, может быть, и озадачивает эта болезненная неприязнь к миру и человеку. Неприязнь эта, коренясь, как показано, в их религиозной ограниченности, по природе своей — не столько логическое развитие философской системы, сколько, стоит лишний раз подчеркнуть, агрессивная экспансия какой-то личной, образной, поэтической установки. Что это, однако, за поэзия? Она горяча и суха, как раскаленный песок. Она — мертворожденная, творческой потенции в ней нет, она враждебна живому творчеству, если сталкивается с ним. Перед мудрецами закрыты красоты и мощь мира, его краски и звуки. Взамен развита повышенная чуткость к недобрым импульсам собственной души. «Дух разумения» творит из этого сухого жара собственную вселенную, стеной неотзывчивости и глухоты отгораживая премудрость от Божьего мира.
Мир их обделен мощью и красотой — зато в нем нет ничего слишком неожиданного, страшного, не вмещающегося в рамки скорого успокоительного понимания. Нет того, в чем люди не любят себе признаваться. Нет отчаяния, которого не измерить, положив на аршин готовых истин, но которое можно лишь пережить на свой страх и риск, испив до дна. Словом, нет в их мире того, о чем гремят в ушах мудрецов вопли Иова.
Вот и разгадка их мудрости: трусость — и проистекающее из нее бессилие. Отсюда и ненависть к мирозданию. Ведь и по-латыни, к примеру, импотенция — не просто бессилие, но и ярость, бессилие яростное; два этих состояния родственны между собой.
Мудрецы не способны ощутить жизнеутверждающую игру творческих сил в этом мире. Трагедию же этого мира, его угрозы, его неустроенность, несправедливость — они увидеть боятся, хотя в тайне души ничего, кроме несправедливости, в этом мире не знают. И вот они привносят в этот мир свою отвлеченную справедливость.
Такой настрой мысли, однако, неизбежно чреват утопией. Действительно осуществление справедливости мысленно переносится в будущее. И тут-то зло, от которого в настоящем ханжески отворачивались, отомстит за себя: оно угнездится в бессознательном — и выскочит на поверхность в этой самой мечте о будущем.
И когда к будущей справедливости обращаются Вилдад и Сафар — удивительное дело: вдруг куда-то проваливается ровно половина их справедливости,— награда праведным! Остается одна только, втайне милая их сердцу,— кара для нечестивых. Пир жестокости: беспросветное механическое воздаяние, смакование казни.
А глаза беззаконных истают, и убежище пропадет у них, и надежда их исчезает (II.20). — Да, свет у беззаконного потухнет, и не останется искры от огня его (18.5).— ...он попадет в сеть своими ногами и по тенетам ходить будет. Петля зацепит за ногу его, и грабитель уловит его. Скрытно разложены по земле силки для него и западни на дороге (18.8-10).— Змеиный яд он сосет; умертвит его язык ехидны. Не видать ему ручьев, рек, текущих молоком и медом (20.16). — Все мрачное сокрыто внутри его; будет пожирать его огонь, никем не раздуваемый (20.26).