Шрифт:
«Равняйте пути Господу! Как равнять? Соблюдать посты, праздники? Отдавать десятину или даже все имущество бедным? Умерщвлять свою плоть? Любить ближнего? Читать ночи напролет старые книги? Все это нужно, все это хорошо(курсив мой — А.С.), конечно. Но это не главное» /269/.
Не главное, положим. Но если предыдущая фраза не есть пустая оговорка, если вправду «все это нужно, все это хорошо» — то к чему столь яростные нападки на соборность, на авторитет, на воплощение творчества? К чему отрицание Зосимы во имя подпольного человека? К чему все это надуманное выискивание противоречий?
«Все это нужно, все это хорошо» — и творческая вера не противоречит ни авторитету, ни соборности, ни воплощению. Более того: творческая вера подразумеваетэто все на известных уровнях собственной иерархии. Причем уровни эти, как и сама иерархия, нужны вовсе не ради оправдания перед разумом и тем более не для принуждения. Нужны они ради того, чтобы стройней возвысить хор благодарения Господу за Его дела. И это — также добро зело.
Что же, спросят, не бывало здесь и не бывает никакой подмены? Спросят: разве нет обычая использоватьавторитет, иерархию, культурные ценности — именно ради оправдания перед разумом (это в лучшем случае), либо — и для общественного принуждения (в худшем)? Не существует разве реальной опасности «всемства»?
Все это, разумеется же, существует. Но, если не горячиться, нетрудно разглядеть меру непроходимого различия между «всемством» и соборностью. Обыватель (бессознательно) и его идеолог-рационалист (сознательно) уповают на моралькак автономное, отвлеченное, безличное начало, проистекающее из «необходимости, не слушающей убеждений». На той же почве спекулирует и демагог. Совокупность их усилий рождала во все времена принуждение и насилие, освящаемые равнодушной философией и любезные сердцу «всемства» как «порядок».— Общение же верующего человека с Богом вовсе не похоже на отношение обывателя или философа к морали. Потому что Бог — не автономен, но вездесущ, не отвлеченный, но живой, потому что Он — не безличный, но личный. Потому что Ему слышны убеждения молитвы, и Он может даже менять решения Свои. Потому что «для Него нет ничего невозможного». Отношение верующего к Богу есть поэтому интимно-личностное отношение. Поразительны слова Иова /7.17/ о том, как Бог посещает его «каждое утро» — причем говорится это в дни самого черного отчаяния. Знак интимности этой и есть знак различия между «всемством» и соборностью. Соборность же и есть вольный союз интимно общающихся с Богом людей. Именно этим отличается искренне соблюдаемый монастырский устав от самого что ни на есть добросовестного соблюдения гражданской дисциплины, вдохновенно чинимая церковная служба от самого красивого военного парада.
Не потому ли Церковь (несмотря на худшие свои грехи) скрашивала своей деятельностью (что признают и враги Церкви) самую дикую пору средних веков? И не потому ли (в ХХ веке) совпало отстранение Церкви с арены всемироной истории — с жертвами и разрушениями, оставившими далеко позади все жестокости древности?
Вот почему «все это нужно, все это хорошо»... Шестов не раз задавался вопросом: когда прав Иов — говоря в смирении «Бог дал, Бог взял», или же дерзко взыскуя Господа в отчаянии. Иов прав и тогда, когда говорит «Бог дал, Бог взял» — и тогда, когда раздирает одежды, вопя на пепелище. Страх Божий, богобоязненность (ни в коем случае не путать с абстрактной моралью — в этом суть!) так же спасали Иова в безоблачные дни, как дерзание спасло его в дни отчаяния; то и другоеоказалось угодным Богу. Вот почему и образ Зосимы не противоречит логике подпольного человека у Достоевского.
Разумеется, история кишит корыстными смешениями соборности со «всемством». Разумеется, названное непременное условие — интимная искренность — не могло не привести к тому, что идея соборности в большинстве случаев так и оставалась «идеей», а осуществление ее оставалось неблагодарной задачей одиночек или меньшинств. Но примеры побед — чаще и убедительней, нежели представлялось Шестову. Клюнийское движение, монастырская деятельность Св. Франциска Ассизского, порой и успехи в миру — хотя бы превращение неотесанных мужланов во вдохновенных рыцарей, совершившееся в Европе на протяжении XII столетия... А русский Православный Восток — не по праву ли гордится преп. Сергием Радонежским и Куликовской битвой?.. Освободившись из-под ига необходимости, человек учится не только свободно мыслить, но и свободно обращаться с себе подобными. А иначе — не выродится ли властное творческое iubere в сократово блаженное смирение перед необходимостью?
* * *
«С м ы с л и с т о р и и. Ищут смысла истории и находят смысл истории. Но почему такая история должна иметь смысл? Об этом не спрашивают. А ведь если бы кто спросил, может, он сперва бы усомнился в том, что история должна иметь смысл, а потом убедился бы, что вовсе истории и не полагается иметь смысл, что история сама по себе, а смысл сам по себе. От копеечной свечки Москва сгорела, а Распутин и Ленин — тоже копеечные свечи — сожгли всю Россию» /242/.
Шестов исключительно недоверчив насчет возможностей философии истории. Разумеется, если под смыслом понимать непременно смысл положительный, а под философией истории — познанную «необходимую» взаимосвязь «закономерностей»,— то Шестов решительно прав. А так именно и понималась философия истории почти на всем пути ее развития. Бердяев не находил в истории прогресса (речь идет о его книге «Смысл истории»); больше того — он не находил и нужды в прогрессе; он подошел к пониманию истории как великого урокаи постарался разглядеть в истории — трагедию. Но зато — трагедия с заранее расписанными ролями — трагедия эта чересчур уж изящна, понята она, если можно так выразиться, чересчур уж театрально. Бердяевская трагедия содержит те же «закономерности», лишь вывернутые наизнанку, что и «прогресс» рационалистов... Пафос Шестова поэтому вполне понятен.
Но если представить себе, что в истории действуют не «закономерности», но свободно борющиеся между собой люди и тенденции? ( Тенденцияведь рождается не «по необходимости», как «закономерность», но — по пристрастию, сродству, традиции!). Если «смысл истории» не есть нечто раз навсегда заданное, но — что-то живое, отчаянно бьющееся в наших собственных руках? Тогда — удивительное дело! — шестовская философия предстает едва ли не богатейшей почвой обновленнойфилософии истории.