Шрифт:
В русской идеологической традиции отрицательному понятию «индивида» противопоставляется положительное — «личность». Представление о личности в этой традиции имеет в конечном счете жертвенную направленность. Благородство такой направленности, однако, недостаточно обеспечивает безопасность личности от тех, кто слишком бесцеремонно требует жертв. Провоцируется безнаказанность зла.
Privacy также может обернуться либо сильной, либо ущербной своей стороной. Сила — в обеспеченной личной жизни, в свободе и неприкосновенности личности. Чувство собственного достоинства пронизывает англоязычную культуру.
Изнанка личностной установки очевидна: это чванство и эгоистичная черствость. Сами англосаксы хорошо это знают. Даже на уровне массовой культуры звучат постоянные предостережения против индивидуалистов-преступников, жаждущих неограниченной свободы ради богатства и власти. Советская критика здесь то и дело бьет мимо цели, поскольку изображение насилия в такого рода произведениях имеет «от противного» воспитательный характер. Знаменитый Джеймс Бонд как раз и сражался против фанатичных жрецов privаcy, преступающих человечность и закон (удешевленный вариант нашего Раскольникова или ницшеанских идей). Честные американцы болезненно воспринимали уединение гангстерских вилл в «веселые» годы сухого закона. Впрочем, умный автор американских детективов Раймонд Чандлер вложил в уста любимого героя замечание насчет того, что относительная свобода преступности в США — социальная плата за свободу политическую.
У нас чувство собственного достоинства — одна из надолго «заснувших» ценностей. И не нам — сегодняшним — машинально повторять сарказмы насчет чванливых англичан из толстовского «Люцерна» или «Фрегата “Паллада”» Гончарова.
Культура privacy росла по восходящей, и ее ущербная сторона особенно ощущалась в прошлом — в раннекапиталистическую эпоху. Картина мира, представлявшаяся ранним славянофилам, в окарикатуренном виде (гниющий Запад и святая Русь) не раз подвергалась осмеянию. Но их критика тогдашнего Запада была во многом точной и, кстати, была ими позаимствована с самого Запада, перенята от западных романтиков. В то время как русский западник Белинский закашливался, прославляя железные дороги и пророча индустриальное счастье России 1940-го (!) года — в Европе скандалезный Бальзак и сдержанный Диккенс ужасались язвам промышленных городов.
Французская революция совершалась под просветительскими лозунгами XVIII столетия: свобода—равенство—братство. Идеология эта, как точно осознали европейские романтики и русские славянофилы, была поверхностной и роковым образом заблуждалась насчет человеческой природы. Рационалистический идеал захлебнулся в терроре 93-го года, опошлился в мещанстве буржуазной Европы. Разочарование в этом идеале как раз и породило тот «гниющий» Запад, которому романтики противопоставили свою готическую фантазию, а славянофилы — свою русскую надежду.
Но время шло, и эволюция буржуазной культуры совершилась непредвзято, в историческом смысле тихо, без трескучих идеологических лозунгов или вопреки им. Да, да — по сей день твердят наши почвенники с неисповедимости путей Господних, об органике — применительно к нашей, русской культуре. А ведь русская культура — тотчас после образцово-непредвзятого Пушкина — попала, в том числе и со стороны славянофилов, под тяжелый предвзято-идеологический напор; в новейшее время напор этот — но уже вовсе с другой стороны — проявился со страшной наглядностью. Между тем именно история Запада за тот же срок дает увидеть, как движется история не лозунгами и не идеологиями.
Как раз т о, ч т о разочаровывало современников в новом обществе,— на деле оказалось, может статься, наиболее плодотворным и обнадеживающим. Формальное равенство перед законом закрепило естественное социально-имущественное неравенство — и эта «диалектика» ужаснула всех: от романтиков до марксистов. Однако это и стало — неумышленно, вне лозунгов и против лозунгов — ценнейшим завоеванием европейской либерализации. Освобожденное неравенство оказалось вернейшим обеспечением личной свободы. Принцип частной собственности духовно нейтрален — но в благоприятных условиях он стал материальной гарантией личных ценностей высшего порядка. Разрушение сословно-корпоративной регламентации сообщило правам человека, коренящимся в средневековье, по-настоящему личный характер.
Нижний полюс новой иерархии поначалу представлял собой картину адскую. В грохоте и вони фабрик надрывался не имеющий отечества пролетариат. Наверху для большинства новоиспеченных богачей не существовало другой ценности, кроме денежной. Ни само производство не требовало тогда высокой культуры, ни предприниматели не прониклись еще той ответственностью, какая дается опытом приобщения к правящему слою и которая тоже есть часть культуры.
Однако дух privacy дышал все человечнее, от десятилетия к десятилетию все более раскрывая свою культурную плодотворность. Череда революций и контрреволюций — процесс, которого почти не знала Россия — сопровождалась стихийным культурным строительством. Англосаксонская цивилизация пережила этот процесс с наименьшими материальными и духовными потерями. Революции выдвигали требования времени — контрреволюции вынуждены были осуществлять их, не разрывая при этом насильственно вековых традиций. «Волчий закон» раннебуржуазной свободы: каждый за себя и горе побежденному,— сменился государственной сверхфилантропией и профсоюзной экспансией, когда еще бабушка надвое сказала, кто у кого ворует пресловутую прибавочную стоимость: капиталист у рабочего или наоборот. Современная конкуренция требует учитывать разнообразную одаренность личности, а не только ее денежные средства и деловой напор. Между тем отсутствие конкуренции, как свидетельствует история, порождает лишь «противоестественный отбор», никаким волкам неведомый, когда выживание всего серого, всего наименее жизнеспособного сопровождается физическим истреблением всего мало-мальски выдающегося над общим уровнем.