Шрифт:
Нет, никогда ничей я не был современник... (1924).
Пора вам знать, я тоже современник... (1931).
То есть, очевидно, в 24-м «им» было еще не пора. Поэт решает, когда «им» пора что-то о нем узнать, а когда еще нет. Дерзость этих обращений несравненна.
О Мандельштаме едва ли не с насмешкой вспоминали: как высоко он задирал голову при ходьбе. Гляделось, должно быть, вправду забавно. В стихах, однако, та же черта серьезна, мужественна. Черта все того же «сознания правоты». В конце концов, прямое дело поэта как раз писать стихи, а не отрабатывать походку...
И вот через оцепенелое молчание, потом через задыхающиеся нервные обличения «Четвертой прозы» поэт обретает второе дыхание в стихах 1930-31 годов. Это его вызов, вовлекший поэта в решающий поединок с «врагами слова». Стихи эти полны воздуха, изысканно просты. Преувеличение «сложности» Мандельштама выгодно тем, кому невыгодны, для кого убийственны стихи 1930-31 годов.
И меня только равный убьет,—
бросил тогда поэт. И они, возомнив себя «равными», сделали все, чтоб убить его. К штыку приравняли перо.
В многомиллионном мартирологе тех лет жертва Мандельштама выделяется — если не наступательностью, то открытостью, упрямством сопротивления. Сколько обреченных отчаянно мечтали не попасть в запущенную на полный ход смертоносную машину. Мандельштам же как будто сам сунул голову в ее зубчатые колеса. Когда он прочитал вслух стихи о Сталине — даже близкий по духу собрат-поэт отшатнулся, не посмел признать эти стихи стихами...
«Ведь поэзия есть сознание своей правоты»,— сказал юный поэт. Тогда — в начале века — плодились и множились декларации самые широковещательные, лозунги самые крикливые. Одни лишь символисты — сколько наплодили лжепророчеств и дутых откровений, внося свой вклад в будущее тотальное обесцениванье слова, вышедшее далеко за границы эстетики! Цена слова падала катастрофически — кто сравнился бы в ту эпоху с Мандельштамом в ответственности, в оплаченности резкой юношеской фразы?
И вот вопрос: откуда одинокий, непопулярный поэт черпал силы для своего сопротивления? В чисто гражданском чувстве, в идеологии — ответа не найти. Дай Бог всякому, разумеется, столько гражданственности. Идейно Мандельштам был демократом в разночинском, интеллигентском понимании слова. Его резко оттолкнули антидемократические веяния времени. Но его позиция не была однозначной. В ней не было ни добровольческой непримиримости (как у Бунина «Окаянных дней» или у того же Георгия Иванова), ни, напротив, трагического пафоса самоослепления (как, например, у Багрицкого). Не было той цельности, здоровой ограниченности, какая способствует стоянию за идеалы. Как гражданин, как очевидец он раздражался, гневался, каялся, снова гневался. Он сомневался и колебался. В воронежской ссылке он мучительно раздвоен, он просто разрывается на части. В стихах этого времени прорывы чистого отчаяния оставляют менее гнетущее впечатление, чем попытки успокоиться, примириться с действительностью. Право, «Читателя! Советчика! Врача!» — звучит более жизнеутверждающе, чем строки о повинной голове или сравнение себя с идущим в колхоз единоличником.
И ведь подобный путь — путь сомнений и колебаний, «попыток понять» — скольких сверстников поэта привел к духовной капитуляции, к утрате собственного достоинства, творческого лица.
Приходится искать какие-то более глубокие корни мандельштамовского упорства — личные и вместе с тем духовно значительные мотивы. Сама поэзия была таким мотивом — неотвязным мощным обертоном жизни Мандельштама. И обратно, в поэзии для него — по собственному заверению — самым интересным был рост поэтической личности. Сознание правоты, которое есть поэзия, давало ему волю и мужество держаться до конца.
Сознание правоты и священный страх утратить это сознание ставили поэта в напряженные отношения с миром. По возможности он избегал извинений и оправданий. Он — брал и платил, либо же отдавал и получал по счету. Случалось еще, просил и благодарил.
Отсюда — многие черты самой поэтики Мандельштама, ее собственные признаки и свойства. Стоит задержаться на этом. Творчество Мандельштама сравнительно недавно введено у нас в критический и теоретический оборот. Мандельштам влиял и влияет на современную поэзию. Но в оценке этого влияния часты недоразумения. Происходят они от поверхностно-беспредметного взгляда на поэтику Мандельштама.
Вот лишь один пример. «Серьезным толчком к усилению интеллектуализма (и фантасмагории) в прозе и поэзии стали публикации прозы и поэзии О.Мандельштама, Б.Пастернака, В.Набокова, А.Платонова, М.Булгакова, А.Ахматовой, то есть художников, для которых контакт с миром свершался в известном смысле через книгу» 11. — Выстраивается ряд, который сам есть поистине «фантасмагория». Что общего у названных авторов? Да то лишь, что ни один из них не захотел или не смог принадлежать той разрешенной литературе, о которой Мандельштам коротко и ясно высказался: «мразь». «Контакт с миром через книгу» (у Платонова?!) — за этим впечатлением наивного критика стоит лишь элементарная общая культура названных авторов, их связь с литературными традициями России. Общность либо чисто отрицательная, либо слишком общая.