Шрифт:
Между тем «влияние Мандельштама» сплошь и рядом видят как раз в наличии общей культуры, либо — того проще — в некоторой независимости общественной мысли. Причем в том и в другом находят нечто необычное. Полно, необычным было как раз отсутствие этих свойств в поэтических публикациях на протяжении десятилетий. Восстановление их — в том числе и благодаря снятию запрета на публикации Мандельштама — естественно и неизбежно. Однако никакого собственно мандельштамовского влияния здесь еще нет.
Чтобы находить действительное воздействие Мандельштама на российскую поэзию, стоит разобраться, что же именно изменил он, по собственному выражению, в ее «строении и составе». Многое в его поэтике — вплоть до синтаксиса и словаря — мотивировано как раз «сознанием правоты», ставившим поэта в положение попеременно то истца, то ответчика. Отсюда, к примеру, обилие в стихах оборотов с «за то, что» и просто «за».
Это касается и личных чувств: «За то, что я руки твои не сумел удержать, за то, что я предал соленые нежные губы, я должен...»
И — отношений с обществом: «За гремучую доблесть грядущих веков, за великое племя людей я лишился...»
И — поэтической судьбы в целом: «Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма, за смолу кругового терпенья, за совестный деготь труда... И за это... я... обещаю...» Страстная поэзия очеловечивает строй расписки или долгового обязательства.
Иногда ответчик сам ищет истца или должник — кредитора: «За радость тихую дышать и жить кого, скажите, мне благодарить?»
Иногда — отвергает иск или долг: «И ни крупицей души я ему не обязан (старому Петербургу; однако в данном случае вопрос не решен: отрицание играет роль как бы уступительной конструкции — и в финале следует недоуменно-восторженное восклицание: «Так отчего ж до сих пор этот город довлеет мыслям и чувствам моим по старинному праву?»).
И насчет своего «предка» Вийона Мандельштам замечал: «Его бунт больше похож на процесс, чем на мятеж... Весьма безнравственный, «аморальный» человек, <...> он живет всецело в правовом мире и не может мыслить никаких отношений вне подспудности и нормы» 12.
Но Вийон — наследник западного средневековья с его мистическим рационализмом. За ним — «готической души рассудочная пропасть», у него «сухая юридическая жалость» 13к себе. Мандельштам — наследник духовно расслабленной эпохи, пусть дух его позднее и закалился в испытаниях. С другой стороны, внутренне тяготея, как Вийон, к «правовому миру», Мандельштам по обстоятельствам пропадал в мире агрессивного бесправия. «Процесс» Мандельштама куда более нервный и напряженный, чем у его «предка».
Этим нервным напряжением мотивирован и сгущенный ассоциативный строй многих стихотворений, и высочайшая в русской поэзии смысловая насыщенность слов. То и дело скорлупу эпитета (часто еще и двойного) проклевывает теснящаяся в нем метафора: «И падают стрелы сухим деревянным дождем...».
То есть «сложность» Мандельштама — следствие не книжности (как удобно думать и книжным поэтам, и непримиримым их противникам — любителям поэзии незатейливой, как грабли), но, напротив, напряженнейших отношений с живой жизнью. (Что — стоит ли уточнять? — не лишает других поэтов права по-другому строить отношения с жизнью в слове: вспомнить, например, прозрачность Ходасевича или Есенина...)
Создание правоты — как постоянный побудительный импульс творчества — могло совпадать, а могло не совпадать с житейской или идейной уверенностью в себе. Когда совпадало — рождался головокружительный озон в стихах 1930-31 годов. Когда не совпадало — рождалась трагедия «Воронежских тетрадей» с их рваным ритмом и надорванным голосом. Так поэт жил.
...В статье «Пушкин и Скрябин» (1915 или 1916), написанной, вероятно, не без влияния идей о.П.Флоренского, Мандельштам утверждал, что смерть художника — «последнее заключительное звено», «высший акт его творчества» 14. И эти слова тоже оказались вовсе не красивой метафорой, они тоже сбылись и страшно оплачены. Собственной участью, гибелью Мандельштам привнес в эту вечную истину страшную особенность своего времени, своего поколения. Привкус гибели коллективной, безымянной. Тоталитарного насилия.
Георгий Иванов назвал свою прозу 1937 года «Распад атома». В «Могиле неизвестного солдата» — вершинном, итоговом произведении Мандельштама — описан «свет размолотых в луч скоростей». Время подсказывало свои образы.
Наливаются кровью аорты,
И ползет по рядкам шепотком:
— Я рожден в девяносто четвертом,
— Я рожден в девяносто втором...