Шрифт:
Я стал оглядываться по сторонам.
Мираж, марево. Но уже с обеих сторон вырисовались дома. Я подумал, что несколько пережал, но женщина в белом (ну, конечно, медсестра!) засмеялась, так же вполголоса, приложив к губам руку в перчатке из белой кожи.
Затем небо на мгновение затмила гигантская мраморная скобка моста.
– Вы видите, как красив наш Лондон! – сказала она нормальным голосом.
– Лондон? Почему Лондон? Ах, да, если английский язык – значит Лондон! И потом в прежней жизни я же родился в Лондоне! Родной город…В моем путешествии было что-то первобытное. Что ты там, где тебе быть не положено, сообщают твои глаза, уши, нос, но главное – ноги, которые должны бы идти по земле, а находятся в горизонтальном положении.
Я понял, что мы проехали вовсе не мраморный, а деревянный мост через реку и приблизились к городским стенам. Это были древние стены, которые видел еще английский поэт Чосер, и почему-то очень памятные мне. Нищий с красной повязкой на голове сидел у ворот и протяжным голосом просил у путников милостыню.
Я поймал себя на том, что очень хорошо знаю эти ворота. Они обычно запирались на ночь живущим в одной из каменных башенок привратником, который был каким-то дальним родственником моей матери. В узких окнах другой башенки – решетки: там находилась известная лондонская тюрьма.
Проехали через ворота.
Деревянные, изредка кирпичные дома, разделенные узкими улочками. Собор Св. Павла, который – я это точно знал – непременно сгорит, а на его месте построят новый…
Здоровенные парни в просторных, вымазанных дегтем куртках без рукавов мостили улицу. «Странно, – подумал я, – в таких куртках ходили только матросы… Ну конечно, к ним подплывает лодка. Изумленный джентльмен, наверняка из захолустья, смотрит на них разинув рот…»
Мы едем по Темз-стрит. Там в конце – башни Тауэра. Еще немного – и мы по ту сторону Темзы. Хохот, крик, веселые и унылые песни. Это же наша любимая пивная, куда мы всегда приходили после спектакля.
А вот и «Глобус» – театр!
«Glo» – вспомнил я флажок, который красовался на круглом деревянном здании в Вавилоне. Так вот что означал этот флажок – «Глобус»!
Я возвращался в этот город как в волшебном сне.
Теперь я понимаю, почему плохо переношу жару.
Еще хуже – выхлопы машин и запах подмышек.
Стада в шортах, в майках, длинных трусах…
Я, похоже, из тех, кто предпочитает яркие камзолы и широкие плащи.
«Ха! Клянусь телом Цезаря!»
«Ха! Клянусь ногой фараона!»
В этом городе человек скорее – силуэт…
Но вот и Он – огромная голова, точно на блюде, образованном воротником кафтана. Один глаз – ниже и больше другого. И волосы разбросаны – справа их больше.
…В этом человеке все несоизмеримо. Мал и узок парадный кафтан. И свет исходит сразу из нескольких точек – как на знаменитом портрете Дройсхута, сделанном уже после Его смерти.
Шекспир!
6Вечером Уильям Шекспир выпил полбутылки джина. И когда лег спать, ему пришла в голову странная мысль: сегодня он умрет. Да, он умрет на пятьдесят третьем году жизни. Судьба распорядилась так, что жизнь его закончится почти в день рождения.
Подходил кто-то из домашних – даже не различил кто, кто-то переговаривался в потемках. Он не помнил, что было дальше. Хотелось зайти в какой-нибудь кабачок, чтобы достойно завершить вечер, а с ним и жизнь. Ноги подкашивались, и вокруг все плыло: вот уж маразм! Он вдруг увидел много подробностей, которые помешали бы ему зайти в кабачок. Как художник, предпочел бы их вовсе не знать или пренебречь ими – как мужчина. Эти злые, маленькие уколы судьбы, незаконнорожденные факты, подменыши, перевертыши из пыльных углов жизни нашей… В здравом уме и твердой памяти он не знал даже сотой доли тех подробностей из своей жизни и жизней действующих лиц своих пьес, которые увидел сейчас, по пути в небытие. Целая паутина чего-то невыразимо прекрасного и совершенного сплеталась на основе одного-единственного непреложного факта: сегодня он умрет! И вот не осталось никого, кроме него самого, кому бы можно было довериться…
Впрочем, разве не так он провел жизнь, и эти страшные последние четыре года – разве не в полном одиночестве? Однажды он просто обнаружил, что ему не хочется говорить. А о чем? Его уже не интересовала выдуманная жизнь. По утрам во рту горько и сухо. И голова кружится. Сам себя утешает: нет, голова ни при чем, то стены шатаются. Развалился театр, который окружал его столько лет, театр, которому он, автор сорока пьес, стал не нужен, мир рушится, дом рушится, отчего же стенам не падать? Холод – кошмарный. Преследует, подгоняет. Точно спишь на каменьях, и снег падает с неба. И где-то рядом лежит черная, холодная ночь, и ветер дует со злой, дикой стороны…
Никогда не зябнувший, он стал впервые ощущать холод года четыре назад, когда вернулся в дом, где всем был не мил – жене, дочерям. Вдруг почувствовал, что стоит на пронизывающем ветру. И все о нем забыли. Младшая Юдифь пройдет мимо – не поздоровается: «Чтоб ты сгорел!» И вся в красных пятнах. И губы сжаты…
С женой – говорить не о чем. Грамоте не выучилась. Что знает о его пьесах? Говорит: «Богохульство… Чертов театр! Клоуны, развратители и несть Бога в сердце…» Права Юдифь, права: «Чтоб он сгорел, этот театр!»
И услышал ведь однажды Бог, сгорел-таки…Да, все о нем забыли. Сказал же Христос: «И враги человека – домашние его». Когда он покупал дом и другой дом, обе дочери – и Сюзанна и Юдифь – его любили, ох как любили: «Когда папа приедет? Когда подарки привезет? А жениха для Юдифь?» Теперь Юдифь не только созрела, но и перезрела, идет – пол дрожит…
Вообще его поразило резкое исчезновение времени: ходишь, ходишь по векам, маешься, до нашей эры… после… конца не видно…
И еще понял: надо пройти старость, чтобы понять ее. Но ведь Лир у него вроде бы… ничего… похожий на старика… И не только внешне… Удался? Нет, нет, ничего ему не удалось. Все назидательно, длинно, скучно. Недаром актеры стали тяготиться его присутствием, недаром перестал поспевать за ними. Кто вспомнит после смерти о его пьесах? Никто, никто…
На глазах исчезают гении и пророки, даже люди здравого смысла исчезают, ясной головы и вразумительной речи, способные пояснить, что к чему. Какие страшные лики! Например, старик, содержатель «Золотой кареты». Как испугался, что он, Шекспир, уведет у него жену. И она, Джен Давенант, любящая его всю жизнь, единственная понимающая его стихи – тоже испугалась.
Вообще, все женщины вокруг него стали как-то быстро стареть. Его приводили в отчаяние их седые волосы, точно так же, как и седые усы его друзей. Ему стала досаждать старость – и это на пятьдесят третьем году! – до чего же он износился. Еще больше стала досаждать досада на старость. В общем, Бог скрыл от него истину.
А еще все женщины стали походить на прежнюю семидесятилетнюю королеву Елизавету, уродину, которой все, в том числе она сама, твердили: «Красавица!»
И лорды, графы, лет на сорок, а то и на пятьдесят младше ее, норовили залезть ей под юбку и, чего там говорить, без особого труда добивались успеха, как, например, лорд Пембрук…
От него, Уильяма, она так и не дождалась стихов. Даже на смерть королевы, когда все писали, – ни строки не сложил. И на восхождение на престол нового короля – ни словечка…
Вот жена старика, хозяина «Золотой кареты» – другое дело. Частички его любви к ней, к его Джен, и сейчас носятся в воздухе как неприкаянные. Все прошло, а вот любовь – нет, не прошла…
Впрочем, слишком поздно было думать, действовать – разве бежать. И он оставался с тем, что выстроил «для отвода глаз».
…Вот он, одетый в шерстяной камзол, как простой торговец, идет ранним утром по улицам провинциального Стратфорда, где родился, где живут его жена, дети. Вся жизнь – запретный плод. Ему хотелось бы побыть дома, с детьми – но он уже слышит слитный гул голосов, привычный фон всех тех звуков, из которых рождается пьеса. Только что отступила чума. Еще красным крестом отмечены все дома, и на них таблички: «Господи, помилуй нас!» Только в одном Лондоне несчастье уносит 11 000 душ. Но в «Глобусе» уже репетируется новая пьеса, и актеры, как бы нехотя, приближаются к конечной цели. В Лондон возвращается королева. Как же без него?
Обнял жену, поцеловал детей. Он уедет – и с ним уйдет дух большого города, его блеск, интриги, сплетни, воздух, который несет тайны и чудеса далеких мест…
В силу привычки – как неотъемлемую часть собственной жизни, привязывает короткий меч к поясу, поправляет кинжал за спиной, закутывается в большой дорожный плащ: с Богом! Все мысли его в театре. Из тьмы по краям круга света слышны сухие резкие щелчки – это фехтуют на палках. И вдруг – будоражащий рокот больших барабанов: «Идут! Идут!» Накатывается волна приглушенного гомона – «Ромео и Джульетта», первая английская любовная трагедия!
Итальянский город Верону, «врата Италии», с легкой руки Шекспира будут называть городом Ромео и Джульетты. Оттесняя тьму, плывет гротескная кавалькада, впереди кувыркаются акробаты, и кажется, все карлы Вероны бегут следом…
Процессия движется к площади Эрбе и далее к виа Капелло, к зданию с кирпичным фасадом, где живет семейство Капулетти и откуда юная Джульетта с головой уйдет в безумие ночного света и музыки.
Очарованный, оглушенный, опьяневший, счастливый Шекспир шел, не глядя, куда несли его ноги, петляя без цели в граде призрачного света. Он видел бронзовую статую Джульетты – пусть каждый, кто захочет вечно любить и быть любимым, прикоснется к ее груди. И грудь эта будет блестеть, как медные пятаки…
Сила, переполнявшая его, затопила маленький двор.
С удивлением вдруг обнаружит, что не идет, а едет в карете – одному странствовать опасно. Навстречу то и дело попадаются угрюмые и унылые люди. За поясом у каждого – пистолеты…
– Жизнь, дошедшая до нынешней точки, – болезнь. Даже шерсть ничего не стоит!.. Не правда ли, мистер Шекспир? Вы слышите, мистер Шекспир?! Видите, там снова эти… с пистолетами…
Он одинок и убог. И боится смерти. Но дайте ему тревоги еще… Ах, да, шерсть… И люди с пистолетами…
Но откуда этот лунный свет над полем, крики раненых и сова в небе?
Совсем недавно он получил дворянский герб: белый сокол держит в когтях золотое, с серебряным острием копье. «Шекспир» – означает «потрясатель копья»! Но копье его – другого рода. И девиз на гербе: «Не без прав». Да, он драматург, поэт и актер, сын провинциального горожанина, добыл права. Конечно, многим, даже друзьям, девиз его кажется вычурным, и насмешливый Бен Джонсон, собрат и соперник по перу, имея в виду Уильяма, вывел в одной из своих комедий простака, купившего дворянский герб, на котором изображена кабанья голова и девиз: «Не без горчицы». Пусть смеются, кто хочет жить в нищете, зато его теперь встречают по одежке:
– Как поживаете, мистер Шекспир? А ваша женушка? А дети?
Впрочем, герб никто из Шекспиров никогда не использовал.…Уильям Шекспир ничего не слышал. Увы, мы попусту проводим время, рассказывая одни и те же истории. Он уже стоял среди десятка поверженных тел. Пурпурные струи били из бутафорских отрубленных голов, рук, – публика, свидетель казней и эпидемий, досконально знала все облики смерти. Великий, неистребимый интерес к анатомии, любопытство: а из каких это субстанций образуется личность и в какой части тела обитает душа? – заставляло зрителей смотреть на застывшие лица.
Точно картина Джорджоне перед ним. Этот невозможный взгляд сквозь опущенные веки, связывающий навечно Юдифь с Олоферном, и нельзя понять, кто из них мертв – усеченная голова со счастливой улыбкой или застывшая в тайне своего подвига женщина, мечом погубившая не только врага, но, возможно, и какую-то неизмеримую к нему любовь…
Каждая его трагедия кончалась горой трупов, точно ужасающий символ полной безысходности и гибели целого века, названного Возрождением. В финале одной только трагедии – «Короля Лира» – Регина умирает от яда сестры, Гонерилья закалывается, Эдмон гибнет в бою от меча брата, Корделию вешают в тюремной камере солдаты. И всех их вынесут на подмостки…
Еще недавно уезжая из Лондона, в южном конце моста Бридж Гей он видел выставленные на всеобщее обозрение головы казненных, помещенные в маленькие железные клетки. Разве каждый прохожий не сопереживал мукам, через которые прошли умершие, и не испытывал некий катарсис?
Разве они, эти прохожие, не помнят, как с криком «Боже, храни королеву!» палач поднял отсеченную голову Марии Стюарт, и она внезапно выскочила у него из рук, оставив в сжатых пальцах парик. К ногам покатилась седая, коротко стриженная голова сорокачетырехлетней женщины, той, что проиграла. Потом ее на целый час выставят в окне замка на обозрение…
Королева Елизавета достанет из серебряного ларца череп своего казненного фаворита графа Эссекса и, смеясь, покажет его французскому послу.
– Ах, мадам, я знаю ваш королевский нрав. Я думаю, если бы вы вышли замуж, вы были бы только королевой Англии, теперь же вы – король и королева одновременно. Вы не потерпите господина…Сейчас, среди этих трупов, Уильям видел еще непонятное ему явление Призрака. Он возник перед самым думающим, самым образованным героем и в корне изменил его жизнь. Уильяма преследовало обманчивое чувство: он знает, знает облик этого Призрака, вот только голоса актеров отвлекают…
Ричард Бербедж, лучший в труппе актер, репетирует роль Гамлета. Временами он слишком рьяно бьет себя в грудь, корчит страшные рожи и завывает. Но сгустки его силы летят в толпу, как искры из-под молота, и он видит их, знает их, владеет ими…
А Призрак заслонял все. Призрак был реален, настолько реален, что он, Уильям Шекспир, сам сыграет эту роль. Призрак – это явление, обращенное к уму и душе. И напрасно Горацио кричит солдату, чтоб тот задержал его, пронзил копьем удаляющееся видение.
Призрак неуязвим, как воздух.В Лондон Шекспир приезжал только на шестой день. Шел мимо старого здания театра. Поговаривают, будто он когда-то зазывал к подъезду кареты знатных дам и посетителей. Враки! Он сразу был поэт и драматург.
И сразу был гений! Но останется ли он гением и там, за гробом, невидимыми нитями привязанный к иному миру?!
Он входил в комнату. Зажигал сальную свечу. И писал ночь напролет.
Никто не писал так быстро, как Шекспир.
Что такое был Гамлет в «Хрониках»? Свирепый феодал, который зарезал подосланного к нему шпиона и притворился безумным.
Разве из этого можно было сделать пьесу? А он сделал. «Гамлет» ему не давался, но вдруг пришел как внезапное озарение, и Шекспир сразу же почувствовал: да, это и есть правда! Он писал «Гамлета», пережив страсть к Смуглой Леди и избавившись от нее. Одна страсть заменила другую…
Теперь он больной, тихий и нетребовательный.Вот еще день из длинной вереницы… День, когда Уильяму Шекспиру сообщили, что любимец королевы Уолтер Рэлей, философ, историк, поэт, мореплаватель, решил основать «Школу ночи». И весьма вероятно, на урок пожалует сама королева.
Только что стихла эпидемия чумы.
Лондон представлялся Уильяму огромной гробницей, в которой таилось нечто запретное и острое и вместе с тем обыденное – чувство смерти.
Но вот открылись театры. И это была не идея, не концепция – реальность: Уильяму хотелось на сцену.
Поэт Дэннель сказал Шекспиру:
– Чтоб я грязнил бумагу продажными строками?!
О, нет, нет! Стих мой не уважает театра. Надо писать стихи. Только стихи. И пусть они хранятся в шкатулке королевы.
Все знали, что поэт влюблен в королеву Елизавету.
Дворцы, в которых люди жили в ту пору, не были созданы для уединения, и нравы того не требовали. Комнаты – спальни, библиотеки, кабинеты – располагались анфиладой. Через них поминутно сновали придворные.
И Дэннель мечтал, как хорошо было бы поутру заглянуть в спальню к Елизавете, раздвинуть полог и пожелать ей доброго утра. Но Елизавета предпочитала флирту изучение древних языков и преуспевание в неженских занятиях: – «Желтый чулок!» (это она подарила Англии моду на желтые ажурные чулки французского производства – да будет стыдно тому, кто плохо об этом подумает!)
А вообще, в этом салоне все писали сонеты.
«Кто нынче не пишет сонетов?» – думал Шекспир.
Лет сто пятьдесят тому назад поклонники Италии и подражатели Петрарки ввели в английскую лирику сонет, и поговаривают, только за последние пять лет в Англии напечатано более двух с половиной тысяч сонетов. А написано – бесчисленное множество…
Все постоянно слушают итальянскую музыку, читают итальянские новеллы, восхищаются итальянской живописью. В светлых просторных комнатах распространяется благоухание от стоящих в углах курильниц, привезенных из Италии…
…Шекспир пошел на эту «Школу ночи», цинично улыбаясь и представляя другую ночь – с прелестницами, в «шестнадцати позах Аретино»…Однажды некий студент, его поклонник, показал ему запись в своем дневнике – о, он был тогда молод. Любое женское имя становилось синонимом любви. И он плыл в ее безумии, как новорожденный в люльке, как непотопляемая лилия на искристой поверхности реки!
«В тот год, когда Ричард Бербедж играл Ричарда III, в него влюбилась одна горожанка. Еще во время спектакля она условилась с ним, что он придет к ней вечером на свидание, назвавшись королем Ричардом. Шекспир подслушал этот разговор, предупредил Бербеджа и был ласково встречен горожанкой. Когда им сообщили, что у дверей дожидается король Ричард, Шекспир велел сказать ему, что Вильгельм (Вильям) Завоеватель царствовал до Ричарда».
По этой записи будут потом сочинять повести, романы, а он – так и не удосужился написать пьесы.
Сколько девок раздел он в борделях! Пил, был пьян. Целовал губы и груди, выплеснувшиеся из платья…
Сценка и сейчас показалась Уильяму любопытной.
И он досмотрел до конца…
Дворец Саутгемптона, которому Шекспир посвятил свои сонеты, встретил его ярким светом и улыбкой обнаженной Венеры, богини красоты, выходящей из пены морской. Ее изваяние стояло прямо у входа. Блестящие молодые люди один за другим входили в залу.
О, как роскошно они были одеты! Темно-алые, цвета французского вина короткие плащи из бархата, который в Лондоне продавался по три фунта стерлингов за ярд. На башмаках – банты в виде роз, осыпанные бриллиантами. Каждый бант стоил фунтов двенадцать!
Шекспир грустно вздохнул. За «Гамлета» он получил 7 фунтов стерлингов. После всего того, что английское общество сделало с актерами, оно просто обязано на них жениться!