Шрифт:
С тех пор я заболел Палестиной.
Кто-то приехал сюда, потому что всю жизнь был сионистом. Или диссидентом. Или потому, что об этом мечтал Герцль. Или мама с папой. Или бабушка с дедушкой. Кто-то бежал сюда – от советской тюрьмы, от страха быть арестованным, от жалкой и безрадостной жизни.
Я шел вослед за Женщиной.
За Прекрасной Дамой. Смуглой Леди. Девственной и Грешной.
«Писать стихи – легче, чем внушать стихи», – говорил я себе.
Я писал стихи. Внушала их – Она…
Один из моих школьных товарищей, важный военспец, постоянно ездил в Багдад.
– Вавилон? – спрашивал он. – Ну, видел, видел… Ничего особенного. Могу рассказать…
И я, жестоко ему завидуя, шел мысленно вместе с ним на железнодорожный вокзал, садился в замусоренный вагон и ехал по багдадской железной дороге в ту сторону, где одиноко светилась табличка на арабском и английском языках: «Станция Вавилон»…
Я выходил из вагона. Вокруг не было ни души. Казалось, всех сожгло солнце. Заброшенные, полузанесенные песком руины, сквозь которые я видел город – жаркий, упрямый и чудовищный. И вокруг были люди, только в другой, странной одежде.
И ее голос, который звучал как струна, протяжно и мощно.
4«– Как живешь, Моше?
– Как живешь… Как живешь…»
По вечерам я репетирую пьесу, которую по совету Рыжей Венеры написал сам.
Хуже этих репетиций не бывает ничего. Разве сам спектакль. Свет, софиты, лица зрителей – все это беспорядочно перемешивается в моем сознании и создает расплывчатый образ, который я условно называю: «НЕНАВИСТЬ». Насколько я люблю Священный Театр как таковой, настолько не терплю на сцене собственного присутствия. Я втайне умираю от тоски и мысленно ругаю автора, режиссера, зрителя и искренне надеюсь, что это будет мой последний выход на сцену.
Черт бы их всех побрал!
Как меня вынесло сюда?
Всю жизнь мне говорили: в тебе пропадает гениальный актер – Чарли Чаплин, Иннокентий Смоктуновский и Сара Бернар вместе взятые. Там, на родине, Бог миловал. Я был скромным режиссером провинциального театра с режиссерским и литературным образованием, с маленькой, но постоянной зарплатой и собственным театром внутри самого театра. И только в Израиле я услыхал: «О’кей, на сцене ты гораздо лучше, чем в жизни». И потом, заработок. Двести шекелей за спектакль, включая проезд, семнадцатипроцентный налог и аплодисменты зрителей…
Двести шекелей за спектакль (за два – четыреста, за три соответственно… целое состояние, подсчитать не могу, кто-то унес счетную машинку) – это уже солидная прибавка к пособию по старости.
Так что надо держаться. Тем более в Израиле, где каждый артист – народный, а заслуженных работников культуры («засраков», как говорили в СССР) больше, чем новых репатриантов, начиная с первой «русской» алии 1889 года…
И потом – даже Шекспир играл роль Призрака в «Гамлете»!
Пьеса – об израильских вождях нового времени.
Я чешу затылок и повторяю:
«Моше, как живешь?»
И гляжу на себя как еврей-космонавт, впервые чувствующий себя хорошо.
«Моше, как живешь… Моше, как живешь…»
Вот сделаю эту пьесу, составлю собрание сочинений – и тогда благодарные горожане назовут улицу в Деркето моим именем. Вы представляете, на Ближнем Востоке, в колыбели цивилизаций, на Святой земле, в древнем городе Деркето будет улица моего имени! И в Москве будет! Пока там есть только Малая Басманная и Большая Басманная, но вскоре будет и просто названная моим именем…
Лев Басман! Звучит…
Фантазии об улице, названной в мою честь, – область особых мечтаний.
Улица – уж это настоящая слава. А слава идет к славе, как деньги к деньгам.
Для славы (или для денег?) я пишу эту распроклятую пьесу.
О, господи! Только Бог видит, какую тяжелую, противоестественную борьбу с самим собой мне приходится вести, а заодно с вождями нового времени. Голда, например, курит все время (по словам Бен-Гуриона, это единственное, что она делает не хуже мужчин), а я с детства не терплю сигаретный дым (четвертое поколение некурящих!). А чего стоят те, кто приходит ко мне в муниципалитет на прием.
– В вашем городе нет тени! – огорошила меня дама, прибывшая в Израиль из Сыктывкара два дня назад.
– И не будет, – обнадеживаю я.
Седой старичок капризно заявил:
– Поверьте, в моей квартире шумно, как в аэропорту. Целый день над домом летают вертолеты!
– Я приказал, чтоб не летали, – кратко и резко выдохнул я, и старичок ушел удовлетворенным.
Молодой человек, который пришел на прием по поводу открытия «малого бизнеса», сказал, что уехал из Москвы от обиды.
– В Москве вместо бассейна построили храм Христа Спасителя!
– Разве вы не мечтали о восстановлении этого храма? – осторожно спросил я.
– Конечно, мечтал!
– Так чем же вы недовольны?
– Бассейна нет!
Все это очень похоже на мою пьесу. В общем, как мне хорошо, так мне и надо.
В ту минуту, когда я пытаюсь запомнить слово, я обрекаю себя на смерть. Но как говорил Питер Брук, «Священный Театр мне необходим».И я уже сворачиваюсь калачиком. И откладываю страницы с текстом. И иду дальше. Суть еще отсутствует. Любые слова статичны. Но вот уже кто-то движется в пространстве, кто-то смотрит в зрительный зал…
Моей любви не выскажешь словами,
Вы мне милей, чем воздух, свет очей,
Ценней богатств и всех сокровищ мира,
Здоровья, жизни, чести, красоты.
Я вас люблю, как не любили дети
Доныне никогда своих отцов.
Язык немеет от такого чувства,
И от него захватывает дух…
Ах, какое высокое общество! Какая изысканная речь! Какая величественная дама!.. И как она спокойно, уверенно себя держит!..
И вдруг на моих глазах дама превращается в страшное чудовище…
Гонерилья. Король Лир.
«Король Лир» был первым спектаклем, который я видел в своей жизни.
Это было в начале пятидесятых. Я – пятнадцатилетний малец, с замиранием сердца смотрящий на сцену обшарпанного клуба, где почти в темноте вершится какое-то действо. Что-то в школе я слышал о короле Лире. Что-то учительница говорила: хотя и король, но хороший старик. И что среди его детей есть одна прекрасная дочь и две плохих.
Но я вдруг увидел не согбенного старика, нищего слепца, готового пасть на колени. Передо мной стоял крепкий мужчина, с короткой прической и аккуратно подстриженной бородой.
К этому времени я уже знал, что отец с фронта не вернется – все сроки прошли. А мне не хватало мужских крепких рук, мощного голоса, который сказал бы:
– Пошли на карусель…
Я увидел совсем иной поворот известной истории: про жизнь Лир знал значительно больше, чем должен знать король. И то, что дочери плохие, он узнал гораздо раньше, чем было положено по самой пьесе. И я ожидал, что и про меня он скажет нечто такое, что было крайне важно для пятнадцатилетнего подростка, тем более что мать ждала отца ежедневно и даже не запирала дверь на ночь – вдруг вернется, а ключа у него нет…
Внезапно я ощутил, как под сердцем у меня беспричинно засосало. Какая-то тоска вошла во все члены…
И тут ко мне подошла Рыжая Венера.
Мы учились в одном классе. Сидели за одной партой. И в теле моем все полыхало огнем, когда она обращалась ко мне своим низким грудным голосом. И в глазах кружились звезды…
– Пойдем, – сказала она.
– Куда?
Я слышал хрипотцу ее дыхания и шедший от нее цветочный дух, который буду помнить всю последующую жизнь.
– Там во дворе парни построили шалаш…
Она без интереса созерцала то, что происходило на сцене. И я вдруг увидел сжатые от страха ножки, коленками стерегущие лоно, руки, желающие защитить ладошками наготу, губы, то ласковые и страстные, то каменные от страха – все это ужасно воспалило мое тело.
И я подумал, что ничто не приносит такого удовлетворения, как совладать с чужой слабостью и страхом! Я вспомнил, как наши мальчишки обговаривали эту процедуру. Будут по очереди парами заходить в шалаш, а потом сядут в круг, и девчонки начнут первыми отгадывать, как и что у кого произошло. Сборище подростков, глупеньких и болтливых…
– Когда-то же это должно случиться. – Она говорила так, точно речь шла о жизни и смерти.
Я рос в одиночестве, и с тех пор, как себя помню, меня тревожило все сексуальное. Я догадывался, что и Челита разделяет мои чувства. И сейчас меня с ног до головы обдало жаром ее голоса. В эту минуту я страдал острым желанием срочно умереть! Мы долго бежали от случая заняться любовью. И ее и меня тревожила чувственность, но какая-то болезненная сила заставляла нас в критический момент избегать греха. Однажды где-то в глухой части парка Челита уже сняла с меня штаны, велела лечь на землю и, задрав платье, села мне на живот. Мы застыли в этой позе, не могли пошевелиться, наконец Челита разрыдалась и упала на траву.
Я понял, что сегодня все должно свершиться. И интуитивно чувствовал, что не смогу переступить через то неясное мне, тайное и болезненное, что всегда в этот миг стояло между нами…
Я едва дышал от страха, однако был полон решимости:
– Нет!
Помертвев от собственной смелости, она вцепилась в мою руку, и я почувствовал ледяной пот ее руки и подбодрил ее еле уловимым движением, означавшим безоговорочную поддержку. Ее глаза, прозрачные миндалины, вдруг засветились. Врожденная горделивая осанка заставила выпрямиться, но я, делая все точно наперекор ей, сказал:
– Нет, нет…
На миг мне показалось, что она вновь согнулась и стала пепельно-серой.– Ты трус…
Я кивнул головой. Видимо, уже тогда понял, что слабым никогда не войти в царство любви. В любви как в бою – надо быть храбрым. Законы в этом царстве суровы и неизменны, женщины отдают себя лишь смелым и решительным мужчинам, они сулят им надежность…
Она вдруг изогнула спину, и я увидел перед собой раненую пантеру, которой больше никогда не будет пятнадцать лет…
– А ты… – разозлился я.
Но она оборвала меня:
– Значит, ты так и не разобрался, где потаскушка, а где Муза…
Какая-то жестокость, происходящая на сцене, мешала чувствовать происходящее. Мне даже показалось, что Челита – одна из дочерей Лира. И ее выход в зал – только выдумка режиссера.
В одно мгновение ее понимание мира и знание жизни достигли уровня неопровергаемости. И она, пересев за другую парту, перестала замечать меня. Хотел бы я воспроизвести ту сложную логику, с которой она умудрялась разминуться со мной, даже когда мы шли навстречу друг другу в школьном коридоре и оказывались единственными в этом огромном помещении.
Я могу вспомнить только фактуру всей ее дальнейшей жизни. Блистательное знание английского языка. Увлечение Шекспиром. Школа с золотой медалью. Художественный институт. Картины, в которых – идеи и переживания, превосходящие уровень знаний, доступный обычным разговорам обычных людей. Одно, а то и два замужества навели ее на мысль заниматься теорией взаимоотношения полов в обществе. И ехидная записка перед отъездом в Израиль (в семидесятые годы), содержание которой я не помню, но хорошо помню обвинения в том, что своим поведением я поддерживаю преступную советскую власть, на что я философски ответил: «Одна из еврейских заповедей – быть лояльным по отношению к стране, в которой живешь». А потом на долгие годы – летний запах ее платья и кожи…
Наверно тогда, в пору нашей ученической юности, она разговаривала со мной как мужчина с мужчиной, разговаривала на языке, так навсегда оставшимся нам непонятным……Первым, кого я встретил в аэропорту Бен-Гурион, прилетев в Израиль, была Она. Я всматривался в каждую девушку, в каждую женщину, желая обнаружить Вавилонскую блудницу, которая и привела меня в Палестину. Сон мой, казалось, перечеркнул прежнюю любовь навсегда. Был храм Афродиты, вещая старуха, превратившаяся в молодую красавицу и растворившаяся в воздухе…
– И ты в нашем шалаше? – вдруг услышал я и вздрогнул. Передо мной стояла рыжая женщина, ничем не напоминающая мою давнюю любовь, и только в напряженной улыбке я увидел знакомое очертание губ. – Не узнаешь, постарела?
Я поставил на землю небольшую сумку, сцепил за головой руки, откинул голову и внятно, точно стрелял в нее, продекламировал… сонет Шекспира:Ты не меняешься с теченьем лет,
Такой же ты была, когда впервые
Тебя я встретил. Три зимы седые
Трех пышных лет запорошили след.
Три нежные весны сменили цвет
На сочный плод и листья огневые,
И трижды лес был осенью раздет…
А над тобой не властвуют стихии.
На циферблате, указав нам час,
Покинув цифру, стрелка золотая
Чуть движется, невидимо для глаз.
Так на тебе я лет не замечаю.
И если уж закат необходим —
Он был перед рождением твоим!
Она могла быть довольна. Я так кичился своей любовью, точно только что все изобрел. Неважно, что была любовь к Вавилонской блуднице, Челита ведь ничего не знала про нее. Но она расхохоталась, и смеялась так долго и так звонко, что я уже начал подозревать неладное.
Интуиция у меня, надо сказать, потрясающая. О том, что живу в постоянном ожидании неприятностей – на лбу написано.
И она, вдруг став серьезной, вернула мне этот сонет, но в переводе, который я никогда до тех пор не слышал: