Шрифт:
кой узкой столовой. Говорил он одушевленно, каким-то
задумчивым голосом, какого я у него никогда не слыхал,
мне хотелось отвечать ему с полною искренностью, но
тут присутствовала его мать Александра Андреевна, и это
очень стесняло меня, так как я чувствовал, что она отно
сится ко мне настороженно и что я как бы держу перед
нею экзамен. На этом экзамене я с первых же слов про
валился, заметив по какому-то поводу, что никогда не мог
полюбить Аполлона Григорьева, многословного, сумбур¬
ного критика, который, оказалось, в то время был Блоку
особенно дорог как «один из самых катастрофических и
неблагополучных писателей», о чем Александра Андреев-
226
на тут же сообщила мне именно в таких выражениях.
Блок подхватил ее мысль, и тогда я впервые увидел, как
велика была духовная связь между Блоком и его заме
чательной матерью. Они оба ценили Аполлона Григорье
ва именно за его неприкаянность — за гибельность его
биографии, и чувствовали в нем своего.
Самое слово гибель Блок произносил тогда очень под
черкнуто, в его разговорах оно было заметнее всех осталь
ных его слов, и наша беседа за чайным столом мало-по
малу свелась к этому предчувствию завтрашней гибели.
Было похоже, будто он внезапно узнал, что на всех, кто
окружает его, вскоре будет брошена бомба, тогда как эти
люди даже не подозревают о ней, по-прежнему веселят
ся, продают, покупают и лгут.
Он был тогда буквально одержим этой мыслью о на
висшей над нами беде и, о чем бы ни зашел разговор,
возвращался к ней снова и снова. Однажды — это бы
ло у А н и ч к о в ы х , — уже на рассвете, когда многие гости
разъехались, а нас осталось человек пять или шесть
и мы наполовину дремали, разомлев от скуки бесплодных
ночных словопрений, Блок, промолчавший всю н о ч ь , — в
людных сборищах он был вообще м о л ч а л и в , — неожиданно
стал говорить утренним, бодрым голосом, ни к кому не
обращаясь, словно сам для себя, что не сегодня-завтра
над всеми нами разразится народная месть, месть за на
ше равнодушие и ложь — «вот за этот вечер, который
провели мы сейчас»... и «за наши стихи... за мои и
за ваши... которые чем лучше, тем хуже».
Он говорил долго, как всегда монотонно, с неподвиж
ным и как будто бесстрастным лицом, то и дело сопро
вождая свою мрачную речь еле заметной, странно веселой
усмешкой. Слова были пугающие, но слушали его равно
душно, даже как будто со скукой. Самой своей мелко
травчатой пошлостью эта (по выражению Некрасова)
«безличная сволочь салонов» 4 была ограждена от его
вещих предчувствий.
Когда мы уходили, хозяйка (Алла Митрофановна 5,
образованная, светская женщина) сказала в прихожей,
как бы извиняясь за допущенную Блоком бестактность:
— Александр Александрович опять о своем.
Гости сочувственно пожали плечами.
Теперь, когда стали известны многие его письма и от
рывки из его дневника 6, мы видим, что такие предчув
ствия неотступно владели им чуть ли не с юности. Но,
15*
227
пророча гибель, он долго не мог осознать до конца, кому
же он пророчит ее. Его трагические, «гибельные» мысли
долго оставались расплывчатыми, лирически смутными,
зыбкими. То ему чудилось, что гибели обречена вся все
ленная, то он считал, что «бомба истории» угрожает од
ной лишь России (тогда он писал своей матери: «...все
люди, живущие в России, ведут ее и себя к гибели» 7 ) ,
то предрекал уничтожение псевдогуманистической евро
пейской «культуры» и т. д. Вообще объекты гибели в то
время очень часто менялись, но одно оставалось в его
душе неизменным: ожидание беды, уверенность, что она
непременно наступит.
Как-то ночью в промозглой и грязной пивной близ
Финляндского вокзала, на Выборгской, сидя за бутылка
ми в темном углу, он вдруг заговорил об этой своей из
любленной теме (обращаясь главным образом к Зорген-