Шрифт:
свою жизнь. Никогда не прощу вам, Николай Николаевич, что вы его мне не
указали!
И в дальнейшем Федор Михайлович не раз выражал сожаление о том, что
не знает Толстого в лицо.
16 мая 1878 года нашу семью поразило страшное несчастие: скончался
наш младший сын, Леша. Ничто не предвещало постигшего нас горя: ребенок был
все время здоров и весел. Утром в день смерти он еще лепетал на своем не всем
понятном языке и громко смеялся с старушкой Прохоровной, приехавшей к нам
погостить пред нашим отъездом в Старую Руссу. Вдруг личико ребенка стало
подергиваться легкою судорогою; няня приняла это за родимчик, случающийся
иногда у детей, когда у них идут зубы; у него же именно в это время стали
выходить коренные. Я очень испугалась и тотчас пригласила всегда лечившего у
нас детского врача, Гр. А. Чошина, который жил неподалеку и немедленно
пришел к нам. По-видимому, он не придал особенного значения болезни, что-то
прописал и уверил, что родимчик скоро пройдет. Но так как судороги
продолжались, то я разбудила Федора Михайловича, который страшно
обеспокоился. Мы решили обратиться к специалисту по нервным болезням, и я
отправилась к профессору Успенскому. У него был прием, и человек двадцать
сидело в его зале. Он принял меня на минуту и сказал, что как только отпустит
больных, то тотчас приедет к нам; прописал что-то успокоительное и велел взять
подушку с кислородом, который и давать по временам дышать ребенку.
Вернувшись домой, я нашла моего бедного мальчика в том же положении: он был
без сознания и от времени до времени его маленькое тело сотрясалось от судорог.
Но, по-видимому, он не страдал: стонов или криков не было. Мы не отходили от
нашего маленького страдальца и с нетерпением ждали доктора. Около двух часов
он наконец явился, осмотрел больного и сказал мне: "Не плачьте, не
беспокойтесь, это скоро пройдет!" Федор Михайлович пошел провожать доктора, вернулся страшно бледный и стал на колени у дивана, на который мы переложили
малютку, чтоб было удобнее осмотреть его доктору. Я тоже стала на колени
рядом с мужем, хотела его спросить, чтб именно сказал доктор (а он, как я узнала
потом, сказал Федору Михайловичу, что уже началась агония), но он знаком
запретил мне говорить. Прошло около часу, и мы стали замечать, что судороги
заметно уменьшаются. Успокоенная доктором, я была даже рада, полагая, что его
подергивания переходят в спокойный сон, может быть предвещающий
187
выздоровление. И каково же было мое отчаяние, когда вдруг дыхание младенца
прекратилось и наступила смерть. Федор Михайлович поцеловал младенца, три
раза его перекрестил и навзрыд заплакал. Я тоже рыдала; горько плакали и наши
детки, так любившие нашего милого Лешу.
Федор Михайлович был страшно поражен этою смертию. Он как-то
особенно любил Лешу, почти болезненною любовью, точно предчувствуя, что его
скоро лишится. Федора Михайловича особенно угнетало то, что ребенок погиб от
эпилепсии, - болезни, от него унаследованной. Судя по виду, Федор Михайлович
был спокоен и мужественно выносил разразившийся над нами удар судьбы, но я
сильно опасалась, что это сдерживание своей глубокой горести фатально
отразится на его и без того пошатнувшемся здоровье. Чтобы хоть несколько
успокоить Федора Михайловича и отвлечь его от грустных дум, я упросила Вл. С.
Соловьева, посещавшего нас в эти дни нашей скорби, уговорить Федора
Михайловича поехать с ним в Оптину пустынь, куда Соловьев собирался ехать
этим летом. Посещение Оптиной пустыни было давнишнею мечтою Федора
Михайловича, но так трудно было это осуществить. Владимир Сергеевич
согласился мне помочь и стал уговаривать Федора Михайловича отправиться в
Пустынь вместе. Я подкрепила своими просьбами, и тут же было решено, что
Федор Михайлович в половине июня приедет в Москву (он еще ранее намерен
был туда ехать, чтобы предложить Каткову свой будущий роман) и воспользуется
случаем, чтобы съездить с Вл. С. Соловьевым в Оптину пустынь {21}. Одного
Федора Михайловича я не решилась бы отпустить в такой отдаленный, а главное, в те времена столь утомительный путь. Соловьев хоть и был, по моему мнению,