Шрифт:
я имела смелость утверждать, что он думал о себе слишком мало, что он не
вполне знал себе цену, ценил себя не довольно высоко. Иначе он был бы
высокомернее и спокойнее, менее бы раздражался и капризничал и более бы
нравился. Высокомерие внушительно.
Он не вполне сознавал свою духовную силу, но не чувствовать ее не мог и
не мог не видеть отражения ее на других, особливо в последние годы его жизни.
214
А этого уже достаточно, чтобы много думать о себе. Между тем он много о себе
не думал, иначе так виновато не заглядывал бы в глаза, наговорив дерзостей, и
самые дерзости говорил бы иначе. Он был больной и капризный человек и
дерзости свои говорил от каприза, а не от высокомерия. Если бы он был не
великим писателем, а простым смертным, и притом таким же больным, то был бы, вероятно, также капризен и несносен подчас, но этого бы не замечали, потому что
и самого его не замечали бы.
Иногда он был даже более чем капризен, он был зол и умел оборвать и
уязвить, но быть высокомерным и выказывать высокомерие не умел.
Был у нас мастер высокомерия другой, тоже знаменитый писатель и
европейская известность - Тургенев.
Тот умел смотреть через плечо и хотя никогда не сказал бы женщине
{Анне Павловне Философовой. (Прим. Е. А. Шткеншнейдер.}}, наведующейся о
его здоровье: "Вам какое дело, вы разве доктор?" - но самым молчанием способен
был довести человека до желания провалиться сквозь землю. Помню один вечер у
Полонского, когда у него был он и известный богач, железнодорожник; было еще
несколько молодых людей не из светской или золотой молодежи, а из развитых, которых Тургенев боялся и не любил и перед которыми все-таки расшаркивался.
Чтобы показаться перед ними, он весь вечер изводил железнодорожника
надменностью и брезгливостью, невзирая на то что тот был гостем его друга и что
поэтому Полонский весь вечер был как на иголках.
– А железнодорожник и
пришел для Тургенева и, не понимая происходящей игры, вполне вежливо и
искренне несколько раз обращался к Тургеневу с разговором. И каждый раз
Тургенев взглядывал на него через плечо, отрывисто отвечал и отворачивался.
Нам всем было неловко и тяжело, и все невольным образом выказывали к
жертве выходок Тургенева больше внимания, чем бы то делали при других
обстоятельствах.
А потом узнали, что в Париже, где нет "развитых" молодых людей, Тургенев целые дни проводит у этого богача-железнодорожника. Таких тонкостей
в обращении, что в одном месте надо с человеком обращаться так, а в другом
иначе, и одного можно обрывать, а другого нельзя, Достоевский совсем не знал.
Вообще великий сердцевед, как его называют, знал и умел передавать
словами все неуловимейшие движения души человеческой, а людей, с которыми
ему приходилось сталкиваться, угадывал плохо.
Желание Покровского исполнилось, он стал ездить ко мне и в первое же
свое посещение, за ужином, разговорился и очаровал всех. Слово "очарование"
даже не вполне выражает впечатление, которое он произвел. Он как-то скорее
околдовал, лишил покоя.
Говорили, вероятно, о какой-нибудь злобе дня, но он в предмет углубился,
обобщил его и нарисовал такую поразительную и так мастерски картину
настоящего и истекающего из него будущего - дело было в начале 70-х годов - и
так зловеще осветил ее, что все были потрясены, и, как потом оказалось, ни я, ни
Покровский, ни бывший при этом Загуляев всю ночь не сомкнули глаз.
Но и говорил Достоевский не всегда. Иногда какое-нибудь слово, вроде
вопроса, например, о здоровье его, его оскорбит, и он промолчит весь вечер.
215
Меня всегда поражало в нем, что он вовсе не знает своей цены, поражала
его скромность. Отсюда и происходила его чрезвычайная обидчивость, лучше
сказать, какое-то вечное ожидание, что его сейчас могут обидеть. И он часто и
видел обиду там, где другой человек, действительно ставящий себя высоко, и
предполагать бы ее не мог. Дерзости, природной или благоприобретенной
вследствие громких успехов и популярности, в нем тоже не было, а, как говорю, минутами точно желчный шарик какой-то подкатывал ему к груди и лопался, и он