Шрифт:
день.
Безусловно, винить начальство за допущение своеволия между
воспитанниками было бы несправедливо. Не надо забывать, что в то время оно
находилось, более чем мы сами, под гнетом страха и ответственности; на
шалости, происходившие у себя дома, в закрытии, смотрели снисходительно, лишь бы, как я уже заметил, в данный момент воспитанники были во всем
исправны: не пропустили на улице офицера, не отдав ему чести, выходной билет
был бы на месте между второй и третьей пуговицей, отличились бы на
ординарцах или на разводе или молодцами прошли бы на майском параде. Надо
сказать также, начальство ничего не знало о том, что происходило в
рекреационной зале, - оно туда почему-то редко заглядывало. Там между тем, помимо истязания рябцов, совершались другие предосудительные сцены;
распевались песни непристойного характера, и в том числе знаменитая "Феня", кончавшаяся припевом:
Ах ты, Феня, Феня,
Феня ягода моя!..
Раз в год, накануне рождества, в рекреационную залу входил
письмоводитель Игумнов в туго застегнутом мундире, с задумчивым,
наклоненным лицом. Он становился на самой середине залы, выжидал, пока
обступят его воспитанники, кашлял в ладонь и, не смотря в глаза
присутствующим, начинал глухим, монотонным голосом декламировать
известное стихотворение Жуковского:
Раз в крещенский вечерок
83
Девушки гадали ... и т. д. {2}
Покончив с декламацией, Игумнов отвешивал поклон и с тем же
задумчивым видом медленно выходил из залы.
Всякий раз после этого собиралась подписка в пользу Игумнова; одному
из старших поручалось отдать ему деньги.
Разноплеменность в составе персонала училища не давала себя
чувствовать или, по крайней мере, настолько слабо выражалась, что была почти
незаметна; ее сглаживали чувство строгой зависимости, распространявшейся на
всех одинаково, труд и сложность занятий в классах, отчасти также общий гонор, царивший в мое время в училище; гонор основывался на преимуществе перед
другими военно-учебными заведениями, не допускавшем в училище телесного
наказания. Такое преимущество в значительной степени приподымало дух
каждого, составляло его гордость.
Обращение с жалобой к дежурному офицеру за дурное обращение
старших считалось равносильным фискальству, шпионству. В течение четырех
лет, как я находился в училище, раз был такой случай, и тот, сколько казалось, основывался больше на догадках, чем на факте. Один из кондукторов, прежде
меня поступивший в училище, сделался любимцем ротного командира Фере,
которого все боялись и. огулом не любили. Вопреки привычке Фере - никогда
почти не говорить с воспитанниками, он стал часто звать к себе на квартиру
любимца; спустя несколько времени любимцу нашили унтер-офицерские
нашивки, что делалось за особенные успехи по фронтовой части и отличное
поведение. Этого достаточно было, чтобы возбудить подозрение; стали
распространять слухи, что любимец ничего больше, как фискал и доносчик. Не
помню, как составился и созрел против него заговор; я в нем не участвовал.
Помню только следующую сцену. Это было ночью. Любимец, в качестве унтер-
офицера, был дежурным; он проходил через большую камеру, где спало нас
шестьдесят человек; зала тускло освещалась высокими жестяными
подсвечниками с налитою в них водою и плавающим в ней сальным огарком.
Едва показался любимец, огни мгновенно были погашены; несколько человек, ждавших этой минуты, вскочили с постелей, забросали любимца одеялами и
избили его до полусмерти. На шум и крик вбежал дежурный офицер; со всех
концов посыпался на него картофель, без сомнения заранее сбереженный после
ужина. "Господа, - кричал офицер, - я не под такими картофелями был, под
пулями - и не боялся!.." Снаряды продолжали сыпаться. Офицер побежал к
ротному командиру, который, от страха вероятно, не явился, но отправился
будить начальника училища Шаренгорста. На следующее утро всю роту
выстроили по камерам; пришел генерал Шаренгорст и, по обычаю, начал