Шрифт:
Карамзин это стихотворение или нет для напечатания в журнале. Элегия была
писана на их глазах; холм, на котором Жуковский черпал свои вдохновения,
сделался для них Парнасом; стихи вызвали их безусловное одобрение;
недоставало одного -- выгодного отзыва Карамзина, этого "Зевса на литературном
Олимпе", и этот верховный судья на Парнасе похвалил стихотворение и
напечатал его в VI книге своего журнала с полным означением имени
Жуковского, переменив окончание ой на ий; с тех пор и сам Жуковской стал
подписываться Жуковский. Очень понятно, что эта удача произвела глубокое
впечатление не только на весь мишенский круг, но и на самого поэта. Прежние
его произведения как будто перестали существовать для него. <...>
Если юношеский перевод Греевой элегии свидетельствует об
удивительной способности Жуковского проникаться поэтическою мыслью
другого до такой степени, что она производит на нас впечатление подлинника, --
то для биографа эта элегия есть психологический документ, определяющий
душевное состояние поэта. Выше мы удивлялись, почему молодой человек,
окруженный товарищами и друзьями, истинно его любящими и уважающими,
черпает свои вдохновения на кладбищах. Ныне, возвратясь в Мишенское, полное
прекрасных воспоминаний его детства, он снова выбирает кладбище любимым
местом своей музы. Почему это? Правда, в начале нашего столетия известное
сентиментальное настроение духа господствовало в нашем обществе; эта
наклонность "юных и чувствительных сердец" к мечтательности могла настроить
элегически и нашего друга; но, кроме того, у него могли быть и личные причины:
положение его в свете и отношения к семейству Буниных тяжело ложились на его
душу. С обеими старшими дочерьми А. И. Бунина он был не так близок, как с
Варварой Афанасьевной. Марья Григорьевна любила его, как собственного сына,
а девицам Юшковым и Вельяминовым он был самый дорогой брат. Но родная его
мать -- как она ни была любима своею госпожой -- все же должна была стоя
выслушивать приказания господ и не могла почитать себя равноправною с
прочими членами семейства. Вот обстоятельства, которые не могли не наводить
меланхолии на поэта, и он искал себе утешения в поэзии. Когда он приобрел в
свете то положение, символом которого он мог избрать на своем перстне
лучезарный фонарь6, тогда и лира его настроилась веселее. <...>
Видя расстроенные дела Екатерины Афанасьевны, Жуковский вызвался
давать уроки ее дочерям и обучать их наукам, которые были ему известны, и тем,
какие он еще намеревался сам изучить. Дело не обошлось без составления
обширного педагогического плана7. Преподавание Жуковского, естественно,
приняло поэтический характер; оно отличалось тем же и впоследствии, когда он
стал наставником при дворе; таково уже было его общее направление. Обучая
других, он действительно сам учился и расширял круг своих познаний. Всякий
день он отправлялся пешком из Мишенского в Белев давать уроки или читать
вместе со своими ученицами лучшие сочинения на русском и иностранных
языках; девицы Протасовы более всего и с большим успехом занимались
немецким и французским. Потом живопись, словесность, история искусства
обогащали их вкус и познания. <...>
Это преподавание продолжалось около трех лет, и что оно было
небезуспешно, доказательством тому служат сами ученицы Жуковского, которые
впоследствии вступили в такой круг общества, где требования относительно
образованности были велики. Я имел счастие знать их обеих в цвете их жизни.
Хотя в течение многолетней врачебной практики я видел многих прелестных и
отлично образованных женщин в разных кругах общества, но образы Марии и
Александры Андреевн, преждевременно оставивших свет и друзей своих, живы в
моей памяти до старости. Вполне понимаю, как Жуковский всею душой
привязался к этим существам, из которых, казалось, он ни той, ни другой не давал
преимущества. Отношение его к ним было чисто братское; они употребляли
между собою простодушное "ты", тогда как матери их он оказывал сыновнее
почтение. <...>