Шрифт:
этой исповедью Васко Квеведы, мы замечаем, что в то время, когда писан
"Камоэнс", у нашего поэта начала ясно проявляться та религиозная
мечтательность, которая под старость заменила романтизм его молодости. Поэзия
всегда казалась ему даром небесным; но теперь она стала для него прямо "земною
сестрой небесной религии". Поэтому Жуковский совершенно переменил
последнюю минуту кончины Камоэнса, по Гальму. Вместо гения Португалии над
головой умирающего является в образе молодой девы, увенчанной лаврами и с
сияющим крестом на груди, сама Религия. <...>
Из всех знакомств, сделанных Жуковским в Италии, самое приятное
впечатление произвело на него свидание с Манцони в Милане. "Un comme il faut
plein d'attrait, -- пишет он к И. И. Козлову, -- une finesse, r'eunie `a une cordialit'e
simple, une noblesse sans parade, r'eunie `a une modestie charmante, qui n'est pas le
r'esultat d'un principe, mais le signalement d'une ^ame 'elev'ee et pure {Человек
порядочный и привлекательный, -- тонкость, соединенная с простою
откровенностью, благородство ненапыщенное, вместе с приятною скромностью,
которая не есть результат принципа, а выражение возвышенной и чистой души
(фр.).}. Таков казался мне Манцони"55. В Турине он познакомился с Сильвио
Пеллико. "C'est l'homme de son livre {Это -- человек своей книги (фр.).}. Лучшая
похвала, какую только можно сделать ему"56.
По возвращении в Россию два радостные события ожидали Жуковского:
бородинская годовщина и свидание с родными в Муратове. <...>
Нечаянные события всегда делали на душу Жуковского глубокое
впечатление, и если он, повинуясь такому волнению, наскоро набрасывал свои
мысли на бумагу, то стихи его выходили особенно удачными. Так и новая
"Бородинская годовщина" поражает свежестью картин и верностью передачи
общего настроения. Пусть французские историки приписывают себе победу на
Бородинском поле, но в словах русского певца, как на мраморном памятнике,
изображена истина. <...>
Другая радость, которая ожидала нашего друга в это самое время, была
встреча с дорогими родными в Москву, о которой он извещает Екатерину
Ивановну Мойер письмом из-под Бородина: "Катя, душа моя, и прочие души мои,
теперь живущие в Москве, я к вам буду вслед за этим письмом, и для этого мне
писать к вам более нечего. Ждите меня. После Бородинского праздника все
отправимся вместе восвояси по старому тракту. Мойер, мой добрый Мойер
отправляется один в Дерпт и будет в Москве скоро после моего приезда. Загуляем
вместе! Чистое раздолье!" <...>
Грустное чувство овладевает нами, когда мы перечитываем письма,
писанные нашим другом на родину в течение двенадцати последних лет его
жизни -- с берегов Рейна и Майна. Мы не должны вдаваться в обман, читая
некоторые из этих писем. Жуковский, видимо, старался оправдывать любимое
свое изречение: "Все в жизни к прекрасному средство!" Но мы и в то время не
сходились с ним во взгляде на заграничную жизнь его. Счастие, к которому
тщетно он стремился в самую цветущую пору зрелых лет, -- мирная, задушевная
жизнь на родине, в кругу родных и детей, -- это, казалось, должно было
неожиданно осуществиться для него на чужбине на 58-м году жизни, как награда
за все лишения и труды. Приехав летом 1840 года из Дармштадта в Дюссельдорф
для свидания с Рейтерном, Жуковский, в минуту поэтического воодушевления,
забыл прежние свои мечты, забыл свое прошедшее и обручился с прекрасною
восемнадцатилетнею дочерью своего друга. Таким образом, он составил себе свой
собственный семейный круг из лиц, которым мягкая, восприимчивая душа
Жуковского предалась очень скоро. Но так же скоро почувствовал поэт и разлад с
самим собою. Новая жизнь не вязалась с тем, что выработалось в нем, с чем он
сжился, -- она отрывала его от прежних образов, связей и мечтаний. Сколько ни
старался он уверить себя и друзей своих, что именно теперь счастлив и в
семейных заботах умиротворил свой дух, узнал, что такое истинное счастие на
земле, -- сквозь подобные уверения всегда слышалось, что счастие, им