Шрифт:
характер, с одной стороны, и характер психологической эксцентрики,
нарушающей обычный тусклый колорит жизни, с другой стороны. Получается
совсем необычное лирическое «я» — с точки зрения поэзии 20 – 30-х годов,
например. Повествовательность и взвинченный психологизм превращают и
интимную лирику в цепь «рассказов в стихах», органически соседствующих с
«рассказами в стихах» в прямом виде. Именно на этом основании Апухтин
переходит в музыку. Если стихи Фета вызывали музыку музыкальным же,
мелодическим построением, то Апухтин привлекает композиторов совсем
иным, а именно — обостренной психологической темой, дающей возможность
музыкальных перетолкований, с одной стороны, и правдоподобными,
«узнаваемыми» бытовыми мотивировками — с другой стороны. Не случайно те
же «Ночи безумные» в интерпретации Чайковского и в непосредственной
форме цыганского романса ушли обратно в русскую жизнь, в русский быт.
Все это не столько соединяется в одно целое, «роман в стихах», сколько
дробится на цепь повествований. Получается как бы сборник рассказов в
стихах. И тут Апухтин оказывается не только продолжателем поэзии 40 –
50-х годов, но и современным поэтом, восьмидесятником. После рассмотрения
поэзии Апухтина становится вполне ясной нелепость трактовки А. Волынским
этой поэзии как хранительницы заветов эпохи Пушкина и Лермонтова.
Современная Апухтину критика недооценивала и вообще не видела в
подлинной исторической перспективе поэзию 40 – 50-х годов, поэтому и
подлинная генеалогия Апухтина была ей не видна. Однако линию связей
Апухтина с современностью она улавливала. Так, К. Арсеньев писал:
«Чрезвычайно интересны попытки г. Апухтина внести в поэзию
психологический анализ, нарисовать в нескольких строфах или на нескольких
страницах одно из тех сложных душевных состояний, над которыми с
особенною любовью останавливается современная беллетристика»15. Само это
наблюдение не развито сколько-нибудь полно; под поисками современной
беллетристики понимается, скорее всего, психологизм типа прозы М. Альбова
или К. Баранцевича (сам Апухтин в современной прозе ценил больше всего
Л. Н. Толстого и, вероятно, свои искания в стихе как-то соотносил с
аналитическим психологизмом Толстого). Наиболее любопытно в наблюдении
Арсеньева то, что оно может быть связано с общими его размышлениями о
сдвинувшихся в эту глухую пору отношениях между поэзией и прозой:
«Поэзия, если можно так выразиться, осаждена прозой в самых главных своих
позициях; демаркационная линия между ними стерта, нарушена в тысяче
пунктов»16. Однако объяснение этому явлению дается наивно-
формалистическое — оказывается, в русском стихе больше нечего делать после
Пушкина и Лермонтова, и найденная поэзией 20 – 30-х годов гладкость стиля (к
которой сводятся у К. Арсеньева достижения поэзии 20 – 30-х годов) теперь
овладевает прозой. Попутно дается пренебрежительная характеристика поэзии
40 – 50-х годов.
Исходя из всего сказанного, следует заключить, что молодому Блоку поэзия
Апухтина могла и должна была представляться противовесом к поэзии Фета в
некоторых важных, творчески существенных отношениях. Она могла, прежде
всего, оказать некоторую помощь в разработке лирических образов-характеров.
В поэзии Фета прямые и ясные отношения между «природным» и
«психологическим» были связаны с неиндивидуализированными,
общелирическими, если можно так выразиться, образами действующих лиц,
участников стихотворной сюжетной ситуации. В анализировавшихся выше
15 Арсеньев К. К. Русские поэты новейшего времени. А. Н. Апухтин. — В
кн.: Критические этюды по русской литературе Пб., 1888, т. 2, с. 137.
16 Там же, с. 96 – 97.
стихотворениях Фета лирический субъект представлен безличным
местоимением «мы». В этих любовных ситуациях нет, по существу, единичных
лиц. Ситуация, тема подчиняет себе возможное лирическое «я». Это вообще
характерно для Фета — дело не меняется даже там, где «я» и «ты» несколько
по-разному (или даже совсем по-разному) оценивают ситуацию, действуют в