Шрифт:
внимания бессмыслицей, ранним стихоплетством интеллигентного юноши)
искания общего смысла, обобщающего поэтического понимания того, что
происходит в объективном мире. Более того, сама тема Прекрасной Дамы,
внутренняя логика ее появления и поэтического торжества в лирике Блока
объясняется как раз наличием в предшествующем творчестве тех мотивов
«общей» тревоги, «общего» смятения, которые в свете самой этой, уже
оформившейся, темы просто получают свое наиболее явственное,
художественно резкое выражение. С этой точки зрения Блок по-своему прав,
перетолковывая предшествующее после взрыва, прав, разумеется, только в
смысле выяснения общей линии своего развития, но не там, где он
мистифицирует, придает двойной смысл простым событиям своей личной
жизни.
Речь идет здесь о стихах, в которых Блок пытается за смутными, чисто
личными предчувствиями близящихся перемен увидеть признаки грядущих
«неслыханных перемен» общего порядка, уловить надвигающиеся на целый
мир катастрофы. Знаки этих роковых, катастрофически надвигающихся
изменений в мире Блок прочитывает в природе, соответственно
трансформируется пейзаж: он перестает быть придатком к личной драме
выделившегося из лирического потока субъекта, но, напротив, становится
самостоятельной, дышащей грозными предчувствиями сущностью:
Ужасен холод вечеров,
Их ветер, бьющийся в тревоге,
Несуществующих шагов
Тревожный шорох на дороге.
Холодная черта зари —
Как память близкого недуга
И верный знак, что мы внутри
Неразмыкаемого круга.
Однако разработанность и, соответственно, выразительная сила пейзажа
(«природного начала») не приближает его к лирическому субъекту, к
лирическому «я» стихотворения, как это было у Фета. Напротив,
самостоятельная значимость пейзажа только увеличила, обострила
разобщенность «я» и «природы». Получается так, что «природа» и «я» как бы
вступают между собой в сложные отношения противоборства и взаимной
отчужденности, которые были характерны для «я» и «мы», «он» и «она» в более
ранних стихах Блока. Трагическое чувство неблагополучия, тревоги,
несоответствий не только не исчезло, но, напротив, усилилось. В более ранних
стихах, вследствие незрелости поэта, драму «я» и «ты» часто можно было
читать банально, как элементарно личные «нелады» житейского романа, чуть-
чуть форсированные. Здесь уже абсолютно ясно, что никакие чисто личные
нелады тут ни при чем: трагичен мир и то, что в нем происходит, и «я» чутко
слышит этот общий трагизм. Лирическое «я» еще мало понимает в самом
характере этого трагизма, и катастрофа представляется как бы отчасти
призраком, «несуществующими шагами», но вместе с тем это и общая, грозная
беда, втянувшая в свой «неразмыкаемый круг» целый мир. Характерно и важно
это «мы» финала, резко выявляющее именно общий, надличный характер
тревоги. В стихотворении 1907 г. «Зачатый в ночь, я в ночь рожден…»,
цитировавшемся выше, все дело было в том, что «шарманка», поющая «в
низкое окно», пела и об общей судьбе мира, и о личной судьбе. Здесь, в
стихотворении 1902 г., «я» и «мир», или «мы» и «природа» противостоят друг
другу. Поэтому, строго говоря, пейзаж не перестал быть декорацией.
Трагический дуализм, разобщенность «я» и «мира», отсутствие переходов,
взаимодействия между ними обостряют, напротив, этот декоративный,
условный, аллегорический характер пейзажа. Пейзаж в стихотворении «Ужасен
холод вечеров…» явно мрачен потому, что он «ночной»; но он может быть и
«дневным» и останется трагическим:
Проходил я холодной равниной,
Слышал громкие крики вдали,
Слышал жалобный зов лебединый,
Видел зарево в красной пыли.
Это четырехстрочное стихотворение того же 1902 г. внешне не содержит в себе
ничего, кроме описания, но описываемое сквозит катастрофой, о которой прямо
ничего не сказано. Суть же дела, конечно, именно в том, о чем не сказано
ничего. Поэтому целиком перебравшаяся в пейзаж катастрофа превращает