Шрифт:
когда явно недостает ряда прекрасных исторических полотен, таких, например, как
стихотворение «Чаадаев на Басманной» или другие. Но выставку судят по тому, что
висит на стенах, а не по тому, что осталось за ее пределами. Такоз жестокий закон
выставок. Книга Чухонцева все-таки выдерживает это испытание. Основной пункт
развития хронологически сохранен, хотя иногда и чувствуется, что он пре
262
рывается. Сначала — была читательская любовь к поэзии. Она порой
неконтролируемо прорывалась реминисценциями: «И нелегкое постоянство, и
неженская та работа». Сразу возникает воспоминание о лексике Смелякова. «То ли
вёдро, то ли льет, как из ведра», «Не покажутся ль калики за калиткою», «Уходим —
разно или розно...». Такими звуковыми упражнениями занимались мы все в начале
шестидесятых. Но читательская любовь к поэзии перешла у Чухонцеза в любовь
профессиональную, когда вырабатывается своп голос, заглушая чужие интонации
своей, единственной. Вот как густо и сочно сказано о маленьком городке где-то в
глубинке:
Он лупит завидущие глаза. Он тянется своей большою ложкой. Он, может быть, и
верит в чудеса, но прежде запасается картошкой.
» а
Это было написано уже в 1961 году.
Литературщина уходит, становится меньше красивостей. Горчает опыт, горчает
строка. Но это не лукаво подсыпаемый толченый перчик умышленных ядовитэ-стей
или размазываемая ложногражданственная горчица спекулятивных деклараций. Это
честная, чистая, грубоватая соль жизненного опыта.
Соли, соли, пока не поздно, смурную душу отводи, гляди не грозно, а серьезно, и
даже весело гляди.
Чтобы никто не взял на пушку, ни за понюшку табака, соли, да камень на кадушку
клади — тяжелый, как судьба!
Тут уже чувствуется и профессиональная зрелость. Конечно же «табака — судьба»
как отдельная рифма никуда не годится. Но интуитивный профессионализм, который
выше осознанного, заставляет и такую рифму прекрасно звучать, поставив ее внутрь
звучно стыкующихся внутренних рифм.
В примечательном стихотворении «Похвала Державину», «рожденному столь
хилым, что должно было содержать его в опаре, дабы получил он сколько-нибудь
137
живности», есть понимание того, как эта здоровая опара жизни, облегающая тело
стиха, важна для души поэзии. И хотя поэт иронизирует над собой: «Я сам неплох, но
— видит бог — не та мука, не та закваска», можно с уверенностью сказать — и мука
та, и закваска та, идущая из глубин истории великой русской музы. Какая тут, к черту,
хилость, когда так сильно врублены строки:
Я понял — погода ломалась, накатывался перелом, когда топором вырубалось все
то, что писалось пером.
Или так звонко и далеко брошено в пространство:
И, пытая вечернюю тьму,
я по долгим гудкам парохода,
по сиротскому эху пойму,
что нам стоит тоска и свобода.
Или сказано так задумчиво и чисто:
И в кадке с дождевой водой дрожала ржавою звездой живая бездна мирозданья. Не
я, не я, но кто другой, склонясь над млечною грядой, оставил здесь свое дыханье?
В «Балладе о реставраторе» Чухонцев излишне принижает значение поэзии до
способности лишь «утишить зло». Это неоправданная и даже опасная скромность.
Настоящая поэзия, даже не декларирующая того, что она на баррикадах борьбы со
злом, все равно на этих баррикадах находится. Настоящая поэзия вырабатывает в
человечестве доброту и уже этим не только «утишает зло», но и борется с ним.
В лучших стихах Чухонцева эта тема борьбы подспудна, но она чувствуется, она
есть, и поэтому нет оснований для самоуничижения. Стоит задуматься лишь над тем,
что в некоторых стихах иногда появляется метафизическая размытость, и тогда,
несмотря на попытки искусственно привнести «плоть жизни», снова повторяются уже,
казалось бы, преодоленные литературные реминисценции: «Только сердце падет на
траву, как пороша на озимь густую...», «И так хорошо, что мы ря
138
дом, что темен нечаянный кров, и ночь шелестит снегопадом, и губы правдивее