Шрифт:
опытов в тяжелый, но одновременно прозрачный «магический кристалл».
Гражданственность у нас иногда путают с публицистикой. Но гражданственность выше
жанра. В повести Конецкого публицистикой и не пахнет, но в ней есть грозовой озон
гражданственной любви, гражданственной ярости. Вот как капитан Ямкин говорит о
своей матери: «Жуткое дело, как она, матушка, похожа была на ту, что с поднятой рукой
на плакатах «Родина-мать зозет!». Здорово художник ухватил. Только у моей
выражение чуть добрее было, но, правда, я ее в остервенении никогда не зрил, она даже
зажигалки без остервенения тушила — тихо она их песочком присыпала... И сейчас
увидишь в кино или на картине тот плакат — и каждый раз внутри дрогнешь,— стало
быть, она глядит...» Эти простые прозаические слова гораздо выше многих ложно-
поэтических придыханий на вечную, но, к сожалению, замусоленную тему «Родина-
мать». Гражданственная ярость разламывает традиционное моряцкое гостеприимство
капитана-дублера, когда на борту появляется в качестве неожиданного груза социолог
Шалапин, пытающийся «поверить алгеброй» гармонию человеческих
взаимоотношений. «Я — соцьолог. Ваш пароход — микромодель общества. Мне
интересно наблюдать. Между прочим, ситуация здесь напоминает ту, в которой
находился начальник отдела кадров у нас в НИИ. Он тоже вступил в связь с
секретаршей...» — «Вы наблюдали за их отношениями?» — «Не только наблюдал.
Изучал. Это моя обязанность».— «Совесть-то у вас, социологов, есть?»
Прозе Конецкого чужда «выводность». Но когда
271
капитан-дублер сталкивается с таким представителем вульгарной социологической
«алгебры», он уже не просто высмеивает его, как стюардессу Викторию, он сражается
выводами. «Вечно влажно-холодные руки, вероятно, устраивают его, ибо Петр
Васильевич знает выгоду отчужденности, отчужденность — сознательная ли-*ния его
поведения, она позволяет ему блокировать любые проявления юмора у окружающих».
Стюардессы Виктории опасны для общества только в большом тираже, но такой
человек, как Шалапин, может быть опасен и в одном экземпляре: в сущности, он — это
стюардесса Виктория в брюках, страшная тем, что вооружена видимостью знаний,
непререкаемо подтвержденных дипломом и должностью. Отчужденность,
наблюдательность, схематизм в оценках людей и их поступков в конце концов приводят
Шалапина к косвенному участию в гибели человека, оскорбленного его подозри-
тельностью. Вырубая тесаком челюсти акулы «для сувенирчика», Шалапин даже не
догадывается, что схемы, по каким живет он сам и хочет заставить жить всех других,
именно те самые акульи зубы, в которых могут захрустеть живые люди — только дай
этим зубам волю. Теплоход «Фоминск» идет на помощь якобы тонущему испанскому
судну. «Сигнал «SOS» послан в эфир каким-то развлекающимся кретином, может быть
даже из собственной спальни на суше. Но и шала-пинские рационалистические и
поэтому бесчеловечные выкладки — это, по сути, ложные сигналы, заслуживающие
быть названными как преступления.
Конецкий в своей прозе никогда не опускается до ложных сигналов — он знает, как
они гибельны для людей. Ярость его презрения, непримиримо обрушивающаяся на
Викторию, а особенно на Шалапина, принадлежит к сигналам своевременным и
точным. Конецкий умеет и любить, но никогда не заискивает перед теми, кого любит.
Не создавая идеализированной галереи «морских волков», «романтиков моря», он
выводит на палубу своей повести живых, полнокровных людей со всеми их
недостатками и как бы ненароком сквозь все человеческое несовершенство вытягивает
то настоящее, что кроется в людях, защищенное их внешней грубоватостью от еще
более грубых прикосновений жизни. «Ранним голубым вечером над судном
пролетели
272
семь голубых лебедей. Они летели мощно, строем строгого кильватера, сократив
дистанцию между собой до одного линейного: все семь лебедей были магнитной
стрелкой, нацеленной на норд, — голубая стрела пронзила голубизну, оставив во мне