Шрифт:
— Ну и что?
— А посмотреть на них, Жужуна в матери ей годится. Да что в матери — в бабушки!.. Сам я тоже хорош. Рядом с Джано — как сапог изношенный. И чего они там трескают, в этом городе? Птичье молоко и соловьиные язычки! Вот уж где и бабы гладки, и полно воды в кадке — открой кран, и потечет, не надо Нодара ни о чем просить.
— Вставь себе зубы и опять будешь молодец.— Движением плеч высвобождаюсь из его рук.
— Зубы? — переспрашивает он.— Не в зубах дело, а в сердце. Не обижайся, оно у тебя, как у рыбы.— Тянется лицом ко мне, как будто хочет поцеловать. Смотрит в упор черными глазами и шепчет: — Я ее разок и видел в гамаке, когда мимо проходил...
Я отталкиваю его.
— Замолчи, пока лишнего не сказал.
— Бей!—шепчет он, и из глаз выкатываются пьяные слезы.—
Бей!
— Ступай домой,— говорю.— Или вон в будке на топчане поспи...
— Нет, ты меня ударь, я заслужил! — хватает меня за грудки, и в ту же секунду пес бросается на него.
Нодар пихает его ногой, ругаясь, вбегает в будку и захлопывает дверь.
Я иду к роднику позади станции. От Нодарова многословия разболелась башка. Хоть бы уж уснул, угомонился...
Шагаю к роднику вдоль платформы и думаю: ты ее не видел! Не видел, какая она бывает... Вечером вышла на веранду — вся в кружевах, в ушах ^сережки, волосы вверх зачесаны, шейка высокая. Подмигнула подрисованным глазом. «Дай сигарету на пару затяжек...» Затянулась раз, другой, третий. Вернула. Я держу в пальцах влажную от ее губ сигарету, не знаю, что с ней делать. Все-таки докурил, и остался холодок на губах, как от мятной конфеты. До сих пор, если воздух втянуть, щекочет... Красивая, нежная, а курит. И крепкое словцо при случае в разговоре вставит не запнувшись. Никак не привыкну. Странно мне это. И нравится. Как мальчишкой нравилось со скалы в воду прыгать...
Наклоняюсь к роднику, пью, сложив руки ковшиком. Скоро утро. Ночью лучше спать. А если не спишь, читай книжки, или иди на станцию, или болтай с пьяным Нодаром.
Они скоро уедут...
Луч далекого прожектора опять высветил лес на горах и школу на взлобке. Как будто на горы набросили марлю. За лучом прожектора из ущелья выкатился рокот колес, распался на перестук, и в ту минуту, когда поезд, вытянув хвост из ущелья, остановился перед станцией, на винном заводе грохнул выстрел. Эхо побежало по горам. В поселке залились собаки.
Я бросился к будке. Нодар стоял в дверях с ружьем в руке и смеялся. Поодаль жался к стене перепуганный пас. При виде меня Нодар потряс ружьем.
— Этим ты воров отпугиваешь? Этим народное добро защищаешь, несчастный! Пукнуть я и без ружья мог. Хоть бы соли сыпанул!
Я выхватил у него ружье, а самого втолкнул в будку. Слабо упираясь и смеясь, Нодар рухнул на топчан. Через минуту он храпел.
Я поднял закатившийся под топчан кувшин, поставил в тумбочку.
Собаки в поселке не унимались.
Карло встревоженно окликнул с платформы:
— Что у тебя там, Доментий? Кто стрелял?
— Не беспокойся, все в порядке.
— Хорош порядок! Людей в поезде перебудил...
Поезд просигналил об отправлении и пошел дальше. Навстречу ему порожний товарняк прогрохотал.
Раньше, когда Джано с друзьями наезжал, они частенько палили из ружей. То охоту затевали с дворовыми собаками, то мишень прикрепляли к дереву или спичечный коробок на могильную плиту ставили и стреляли. Пару-другую динамитов в речке взрывали. Шуму на всю округу — артисты приехали!.. Но что они особенно любили, так это фотографироваться в обнимку с ослом или собакой. Как дети, ей- богу, схватят осла за уши, прижмутся к морде и хохочут...
Совсем по-другому они вели себя, когда приезжали с девушками: шутили наперебой, пели под гитару. Одного, лысеющего, с полными губами (по прозвищу Суслик), все время поддразнивали; кажется, он был влюблен в певицу с низким голосом Латавру. Латавра одевалась во все черное; я сначала думал, что у нее траур. Черноволосая, черноглазая, в черных чулках и в черном платье с широкими рукавами, она называлась у них Ночная Бабочка. Днем и впрямь ее не видно было, наверное, отсыпалась в затемненной комнате. Она появлялась с сумерками: рот как спелой вишней перепачкан, глаза синькой обведены, ресницы, что у годовалого теленка...
Вчера Джано пришел в марани, когда я чан открывал; повозился со мной вместе, вино попробовал, посоветовал неполный чан серой окурить. Потом говорит: «У отца черное вино было, которое Латавре по вкусу пришлось. Осталось еще?» — «Есть немного,— говорю.— Я в шестипудовый перелил. А что?» — «Перед отъездом налей литров двадцать в приличную тару». Я посмотрел на него. «Это же последнее отцовское вино. Пусть постоит».— «Достоится, пока скиснет. Что ты спрятал, то утеряно, братец, что ты отдал, то твое! Для красивой женщины ничего не жалко...» Ему не жалко, а мне жалко...