Шрифт:
— А тебе никто их не навязывает,— с тоской в голосе замечает дядя Альпезо.
— Если бы навязывали, все равно бы не взял.
— А вот и врешь!—кипятится Анзор.
— Клянусь детьми!
— Взял бы как миленький и спасибо сказал бы.
— Домой, может, и взял бы, а есть бы не стал,— уступает Важа.
Встаю, иду дальше.
— Попрощался бы, добрый человек! — замечает мне вслед дядя Альпезо.— Что с тобой сегодня?
— Переспал,— прыскает Важа.
— С кем?
— Чем он тут по ночам занимается, а? Как говорится, в тихом омуте...
Все трое хохочут. А ведь еще только собираются выпить.
Захожу в магазин. Здесь прохладно. Пахнет дегтем, нафталином и еще чем-то домашним. Продавщица Нанули смотрит поверх покупателей и бойко тараторит. В нашем магазине продавцы меняются каждый год. Новой пока все довольны. Нанули родом из Нижней Имеретии, оттого и говор у нее не наш. Она над нашими посмеивается, а наши над ней.
— Дорогуша ты моя, да такой ситчик у нас в Самтредиа с руками оторвали бы! Ты на цену, на цену глянь! Платье за два восемьдесят! Магазин не мой, государственный, чего мне особенно распинаться, но... Веревку-то я дам, вот тебе веревка. А ситец возьми, сестрица, потом благодарить придешь!
Рассматриваю детские книжки с картинками, «листаю тетрадки. Скоро у ребят занятия начнутся.
— Доментий! — окликает Нанули.— Погляди, что я приберегла для твоей голубоглазой! — Бросает на прилавок шелковистую серовато-голубую, даже на вид прохладную косынку с рисунками и надписями. Женщины у прилавка расступаются, пропускают меня. Рассматриваю рисунки, читаю надписи.
Одна из женщин просит:
— Доментий, можно, примерю? — Набрасывает косынку на голову. Ее обветренное лицо делается грубым и некрасивым. Испуганно срывает косынку.— Ой, господи, на кого похожа! Изжарилась на солнце.
— Твоя не такая! — не стесняясь, уверяет меня Нанули.— Ты по этой не суди! Твоя белолицая, синеглазая, ей в самый раз.
— Что правда, то правда! — подхватывает кто-то из женщин.— Доментий свою русскую бережет.
— Сбережешь, когда есть, что беречь.
— Сколько стоит? — спрашиваю.
— Восемь шестьдесят.
— А другой такой нету? — я вспоминаю про Додо.
— Другой? Как его понимать, бабоньки? —Женщины переглядываются, смеются.— Нет, Доментий, одну такую получила. И сразу про твою синеглазую вспомнила.
— Если в долг поверишь, возьму,— говорю я.
— Другому бы не дала.— Нанули заворачивает косынку.— Носи на здоровье — так Поле и передай от меня. Зеленый горошек тоже возьмешь?
— Нет. Пока тот не кончился.
— Женщины! Хозяюшки! — обращается Нанули к покупательницам.— У меня этого добра сто ящиков. Никто, кроме Доментия, не покупает. Лобио все варите? Горох — те же бобы! Русское лобио. Постой, Доментий! Расскажи, что твоя половина из него готовит. Помоги чертов горошек распродать и можешь за косынку не расплачиваться...
Возле почты к телеграфному столбу привязана знакомая коза. А из распахнутых дверей дребезжащий голос ее хозяйки — старой Тасо. Как будто по слогам говорит:
— Что же мне те-перь де-лать, до-чка? Са-ма зна-ешь, каж-дый ме-сяц от сы-на пят-над-цать руб-лей по-лу-чала, а те-перь нету. Мне уж и хлеб ку-пить не на что. Может, в долг вы-пла-тишь, а там, глядишь, по-сту-пит...— и голова седая в такт слогам трясется.
— Потерпи два дня, тетя Тасо,— уговаривает ее Кето.— Может, где задержались. На почте тоже люди работают.— Увидела меня через двери, окликнула:—Доментий! Полине письмо из России было? Надеюсь, хорошее?
— Ничего,— говорю.— Спасибо.
— Такая у нас работа: кому горе, кому радость! — и поверх конторки улыбается большим квадратным лицом.
Старуха мое имя услыхала, обернулась, стала трясущейся рукой меня крестить.
— Доментий, сынок, пусть бабушка Тасо умрет за тебя! Твоей добротой живу, сынок. Дай бог, чтобы твоя силушка сто лет не убывала!
...В конце февраля у нас вдруг снег повалил — сразу за пять зим. Дома по крыши занесло. На перевале машины застряли, железнодорожное расписание смешалось. Я кое-как спустился на дежурство. Вижу, на платформе Тасо топчется, руки ломает: коза у нее пропала, позавчера у полотна сухой багульник ощипывала и как сквозь землю. У железнодорожников свои заботы, на Тасо внимания не обращают. А мне жалко стало старую, пошел искать. Около подпорной стенки дорожные рабочие еще осенью яму зачем-то вырыли, там я ее и нашел. Рогатая голова из снега торчит и блеет хрипло. Еле вытащил. Стоит и дрожит, как будто в грузовике по щебенке едет. За рога тяну, пинаю — все без толку. Пришлось взвалить на себя. Шерсть слиплась, вымя замерзло. Дотащил до дежурки, сбросил у печки. А Тасо!.. Вокруг нас кругами ходит, меня чуть касается. «Слыхал в сказках про добрых дэвов? Ты и есть тот дэв, сынок. Ведь без этой красавицы не жилец я. Смерть мне без нее лютая. А теперь и кашки сварю, и творожок заквашу, а когда и молочка попью...»
В парикмахерской тоже дверь и окно нараспашку, и гогот оттуда по всей улице. С тех пор как Джондо в парикмахерской обосновался, каждый день у него сборища. В основном, молодые собираются. Нюхают воздух далеких мест, прихваченный Джондо из заключения. Иногда и мужики заглядывают; бриться не бреются, а так, слушают, как мальчишки о футболе толкуют. Молодежь подкованная — всех футболистов по именам знают. И у кого какая коленка болит...
— Доментий! — из окна парикмахерской высовывается мясистая морда Ушанги Квателадзе.— Что это ты потихоньку мимо крадешься? Или мы для тебя не та компания? Заворачивай оглобли!