Шрифт:
Марек вышел из автобуса.
Тут же тормознула 'лада'. Конторские вытащили гроб из салона и медленно побрели с ним на плечах к выделенному участку. Все потянулись за ними. Дина держала маму под руку. С другой стороны шел с венком Свиблов.
Марек чуть поотстал. Не хотелось идти вместе со всеми, хотелось отдельно.
Проплыли мимо сторожка и мастерская надгробий. По левую руку какое-то время, пока не скрылось из виду, зеленело административное здание, потом всплыла низкая часовня.
Поворот.
Марек смотрел на старые могилы, на ветхие венки и ржавые оградки, на людей, изучающих материальный мир с пыльных надгробий, и чувствовал, как приходят некая отстраненность, медлительность, сухость чувств. Он шел по раскисшей от вчерашней грозы земле. Она не успела впитать все, да и кладбище все-таки находилось в пусть и не заметной, но низинке. Между могилами кое-где стояла вода.
И все будем здесь, подумалось вдруг Мареку. Располземся, сгнием, впитаемся. Чего хотели? К чему стремились?
Где-то за ушами щекотно вздохнул, качнулся большой мир, как большой великан, пробужденный вопросом. Ох, дурак, словно сказал внутри Марека он. Разве это важно? Все останется здесь. Все, чем ты жил, все, о чем мечтал. Все добро, что ты сделал. Важно, чтобы я запомнил тебя.
В делах. В вещах. В детях.
Обещаешь?
– зачем-то спросил Марек. Ты и сам знаешь, стукнуло сердце. Глупый вопрос. И пока Марек шагал к людям, застывшим у холмика свежевыкопанной земли, к маме и Дине, к батюшке в рясе и с молитвенником, осеняющему себя крестом, к брату, с бумажкой на холодном лбу, ответ оседал в нем.
– Марек.
Мама поймала его за руку.
Гроб стоял на земле впереди, за ним чернела яма. Совсем не к месту выглянуло солнце, зарябило сквозь листву нависающих ветвей березы.
– Простись, - сказала мама.
Марек сделал шаг.
– Прощай, - тихо сказал он брату.
– Спи спокойно, ты здесь везде.
За ним подошел Свиблов, подошли мужики с речпорта. Простились. Гроб закрыли крышкой. Дзон! Дзон! Дзон! Обух топора со звоном вколотил гвозди. Дзон! Конторские на длинных ремнях спустили гроб в землю. Взвились из могилы мошки.
Осенив всех крестом, подступил батюшка.
– Непостижимым промыслом ко благу вечному мир уготовляяй, - начал читать он, - человеком времена и образ кончины определивый, остави, Господи, от века умершим вся согрешения их, приими я во обители света и радования...
Голос его был затерт и сух.
Дина вдруг сломалась, упала коленями на землю, тоскливый, протяжный стон взлетел к небу, ударил по Мареку.
Дзон!
– стон как гвоздь вошел в него.
Странно, но он исполнился спокойной решимости. Ушли злость и отчаяние. Свернулась, уснула боль.
Мир шепнул: Иди!
Поминки провели во дворе.
Кто-то принес скатерти, кто-то лавки и стулья. Составили столы. На них быстро появились какие-то немудреные блюда, отварной картофель, огурцы, квашеная капуста, несколько банок шпрот. Купленная Мареком в магазине палка докторской колбасы, нарезанная тонкими ломтиками, расползлась по тарелкам.
Маму посадили во главе стола. Марека - справа от нее. Дину - слева.
В темнеющий вечер кто-то вынес торшер на длинном проводе, но он горел едва с полчаса, потом свет вырубили.
Соседи, знакомые Андрея и Дины тихо занимали места. Водка наполняла рюмки. Позвякивали вилки, ножи.
Встала мама.
– Помяните Андрея, - сказала она в тишине, полной обращенных на нее лиц.
– Если вы его знали и если не знали. Он был замечательный сын и хороший человек.
– Земля ему пухом, - встал Свиблов.
Встал Марек. Встала Дина. Встали все. Выпили.
Потом кто-то говорил еще, и они опять вставали, поднимали рюмки, пили, подходили люди, плыли приглушенные разговоры, звучало: 'Андрей... Андрей...', а Марек испытывал странное ощущение оторванности, отстраненности от происходящего. В один момент ему показалось, что он поднимается над столами, подобно бесплотной душе брата, и смотрит на всех с нежностью и грустью.
Может быть, так и было?
Господи, подумалось ему, почему это звенит во мне сейчас? Почему я вижу во всем мистическую связь? Почему я, человек, вытравивший себя Европой, пророс в этот мир, в людей, в город, и чувствую их?
Андрея убили. Убили!
И нет во мне тонкой душевной организации, чтобы двинуться умом. Я не верю в призраков. Я - материалист, отягченный кредитами и рамками толерантности. И вместе с тем я уверен, что есть нечто большее, что стоит надо мной и одновременно живет во мне, нечто двойственной, тройственной природы.