Шрифт:
– Верю, Осип, верю, ты не сердись, я так, шучу с тобой.
– Какие тут шутки, злишь только меня. Вели сегодня твою Степаниду покончить, сделаю, а если препона какая будет со стороны старосты, так и он туда же пойдёт, – не люблю я его.
– Когда будет нужно, тогда скажу. Жаль мне девку губить, а придётся.
– У тебя всё жалость, а для меня обидно; такая, знать, дорога вышла. Чего жалеть? мы попадёмся, нас не пожалеют, прямо на осину вздёрнут.
– Того заслужили, – улыбаясь, проговорил Чуркин. – В старину, вишь, колесовали нашего брата, а, теперь что? Сошлют на каторгу и живи, а придётся, уходи и опять гуляй по белому свету.
– Да, атаман, это со мной было. Послали руду копать, а я вот как копаю, лежу себе на боку, да трубочку покуриваю, и все тут. Да разве я один? Много нас таких путаются.
– Вот, не знаю, где теперь май брат Степан, – подложив руки под голову, протянул разбойник.
– Где? небось, тоже по воле гуляет.
– Он не в нас с тобой, догадки у него бежать, пожалуй, не хватит, смирён.
– Не знаю я его, а повидать хотелось бы.
– Может, когда и увидишь.
– Это где ж такое? Не думаешь ли ты, что я на каторгу попаду?
– Кто знает, может, и вместе туда пойдём.
– Ну, уж это дудки! рассказывали мне товарищи, какая это каторга; по моему, лучше издохнуть. Пусть возьмут, пойду, но опять-таки убегу.
– Как придётся. Закуют в кандалы вечные, ну, и шабаш, да в такие, что и не вывернешься.
– Авось, когда и раскуют… Неужели и спать в кандалах кладут?
– Да ещё к тачке приковывают.
– Вот этого я и не знал!
– Так я тебе о том говорю.
– Ишь, бесовы дети, дошли до чего! Хуже, значит, чем со скотом, с нами там обращаются.
– Да, брат, на каторге шутить не любят: чуть загордыбачил и железными прутьями угостят, – такое приказание имеется.
– Ну, атаман, наговорил ты мне много. Вправду, если так, на каторге-то, значит, жутко приходится. Знаешь ли, что я тебе скажу: нам нужно скорей отсюда убираться, а то как раз за тобой из Москвы приедут: там, сам знаешь, известно, где ты время проводишь.
– Не беспокойся, я все рассчитал. После Рождества съездим в Ирбит, а весной и марш, для тебя паспорт готов: из русских в турку тебя переименую.
– Что ты, атаман, разве это можно?
– Если бы нельзя, я и говорить не стал. Вот я был гуслицкий мужик, а теперь турецким подданным числюсь: на всё, брат, сноровка нужна, без приятелей ничего не поделаешь, а приятели деньги любят. Вот нам и нужно ими запастись.
– Да ведь у нас есть теперь малая толика!
– Знаю, а, пожалуй, их и не хватит, – дорога-то длинная.
– До Москвы-то?
– Нет, подальше, на Чёрное море придётся убираться; пожить около него годков десяток, а потом нам можно будет и на родине побывать; забудут о тебе, и опять погуливай.
– Эх, атаман, золото ты, а не душа, вот что, – подымаясь с логовища, громко сказал каторжник и подошел к Чуркину.
– Никак рассветает? – спросил тот.
– Да, зорька начинается; дай мне тебя расцеловать, уж очень я люблю тебя за твой разум, больно ты мне по душе пришёлся.
Раздался поцелуй варваров.
– Да, Осип, попади ты ко мне под руку во время, когда я по Гуслицам гулял, много бы мы с тобой делов понатворили бы.
– Руку, атаман! Время не ушло, мы с тобой поживём ещё и поработаем, одно прошу – живым в руки палачей не отдаваться.
– Идёт, – сказал Чуркин, встал с постели и послал Осипа в избу узнать, встали, или нет, гости.
Через минуту каторжник возвратился и сказал:
– Подымаются, атаман, урядник опохмелиться просит, говорит, голова у него трещит. Велишь ему подать водки?
– Принеси ему, пусть его жрёт. Вот тебе ключи от лавки.
Через полчаса все сидели за столом и пили чай; в избу вошёл разбойник, весело так поздоровался с своими ночлежниками и уселся рядом с урядником. Приказчик сидел задумчивым таким, точно о чем-то грустил, урядник подшучивал над ним, а Чуркин только ухмылялся и молчал.
– Полно тебе кручиниться-то, – заметила ему Ирина Ефимовна, разливавшая чай.
– Нет, хозяюшка, такой он, знать, уродился, ничем его не разговоришь, бука-букой выглядывает, как бы что потерял, – заметил урядник.
– Задумал жениться, вот теперь и голову повесил, – ввернул Чуркин.
– Повесишь поневоле, когда дело не ладится, – проговорил приказчик.
– Чудной ты человек, погляжу на тебя, дело на мази, а ты всё ноешь.
– Хорошо бы, Наум Куприяныч, твоими бы устами, да мёд пить, – взглянув на него, сказал паренёк, а сам подумал: «Эх, вы, други любезные, что вы мыслите, я давно забыл».