Шрифт:
— Климова?
— Да, Смирнов.
— У нас ведь все нормально?
У нас? Что он сейчас сказал?
— Леша…
— До вечера.
— До встречи, Ал…
И разговор прервался! Он первым сбросил — устал, видимо, от тишины, которую я умело, чего скрывать, ему организовываю.
Брожу по центру города с одухотворенным видом — наверное, смешно и странно выгляжу, но на это мне всегда было наплевать. Прохожу мимо магазинов, рассматриваю оформленные витрины, пару раз замечаю свое отражение, когда никто не видит — кручусь-верчусь, и так, и этак. Оглаживаю бедра, поправляю пояс и растягиваю в сторону свой высоко задранный конский хвост.
Остаток времени провожу за приготовлением к намеченному ужину — клюю из маленькой тарелки то, что приготовила с одной лишь целью, чтобы за общим столом желудком не урчать. Кружу по пустой квартире, несколько раз останавливаюсь в дверном проеме бывшей отцовской комнаты, а потом наконец-таки решаюсь подняться на второй этаж.
Сколько себя помню, отец ни разу не выказал мне родительской ласки. Обычно он скашивал свой взгляд, шипел, хмыкал и отходил от меня в сторону. По-моему, он игнорировал меня, ни во что ставил мелкую и слабую девчонку. Но в мой приезд сюда, в любимый родной город, когда я увидела его изможденным, бессловесным, парализованным, разбитым, брошенным, растоптанным своей последней молодой женой, он криво улыбнулся и протянул ко мне свою слишком худую мужскую руку, погладил каждый пальчик и, как будто в знак согласия, несколько раз ритмично прикрыл свои глаза. Возможно ли, что он меня хоть чуточку любил?
Мама всегда хотела, чтобы я занималась танцами. У нее был фетиш на этом деле. Она постоянно смотрела отчетные и заключительные концерты образцовых ансамблей, была ярым зрителем, иногда и участником, соревнований по спортивным и бальным танцам, она таскала меня по всем художественным мероприятиям, словно пыталась заметить по моему поведению, что из этого пестрого ассортимента интересно лично мне, как маленькой девчонке. Я, с открытым ртом, широко выпученными глазенками рассматривала всю эту танцевальную мишуру, осторожно прикасалась к роскошным концертным платьям, трогала страусиные цветные перья, отрывала пайетки, собирая их в маленький детский кошелек, пальцами песочила, пушила люрекс, подглядывала за тем, как маленькие танцовщицы наносят на свои юные лица чересчур яркий макияж. Чего душой кривить? Я откровенно балдела от разворачивающегося перед моими глазами закулисного действа. Я открыто завидовала этим тонконогим плясуньям и хотела быть похожей то на эту фифу, то на ту. В четыре с небольшим мама привела меня на ежегодно проводимый отбор талантливых деток в городскую танцевальную школу. Я прошла огромный смотр, участвовала в конкурсе, в котором мне бесцеремонно проверили выворотность стоп, гибкость тела, отметили легкий танцевальный шаг, затем измерили рост, длину ног, высоту подъема, исключили плоскостопие, сильно растянули на поперечный и продольный шпагаты. Я с улыбкой до ушей делала для комиссии корзиночки, веревочки, подняв гордо подбородок с расправленными плечами и выгнутой в пояснице спиной, становилась в первую, вторую, третью, пятую позиции, выгибалась на мостик и крутила колесо… Но через три месяца после зачисления в эту суперклассную школу я сильно и надолго заболела — обычная детская болезнь, житейская ветрянка, но меня не стали ждать и «по доброте душевной с пожеланиями скорейшего выздоровления»…отчислили, вывели из состава будущего образцового коллектива. Я так страшно по-детски обиделась и переживала выказанную несправедливость, что перестала есть и выходить на улицу. Отец кричал на мать, ругал ее за долбаное рвение, бил кулаком по столу и говорил, что у меня не только щель между ног, но долбаный разлом в отсутствующих бабских мозгах и сволочное нутро. Почему? Да потому что я проявила свой Климовский характер, тогда, впервые, в свои жалкие пять лет — продемонстрировала всем свою несгибаемую позицию, гордость и спесь, отвечая категорическим отказом и истериками на все поступающие нам приглашения продолжить обучения в других танцевальных школах города. Я орала, топала ногами, закрывалась в комнате и шептала в стену:
«Никогда, обойдутся, не дождутся! Мне отказали, меня предали, а теперь я всего этого не хочу! Нет, нет и нет».
Отец в одной из комнат на втором этаже соорудил мне детский танцевальный зал. Торжественно открыл его на мое шестилетие с жестким приказом:
«Занимайся здесь каждый день по три часа, если хочешь чего-то в этом направлении добиться».
Он не мешал, наверное, просто не вмешивался, не вникал в мою «детскую работу», хотя иногда я замечала или мне так казалось, хотелось, желалось, что кто-то высокий и темный стоит в проеме двери и смотрит, как я выкручиваюсь, разминаюсь и растягиваюсь, делаю плие, тренирую батман тендю, батман фондю и гранд батман. Я занималась самостоятельно в этом помещении, на маленьком индивидуальном станке, перед огромными зеркалами исключительно для себя…до смерти моей мамы. А потом дверь закрылась, отец ушел в загулы, приводил сюда, в эту квартиру своих блядей и сук. Он трахал их на маминой кровати — теперь я понимаю, что это были за звуки и удары. Женился, разводился, матерился, выгонял… Ну и в конце концов, я сама ушла…
Господи! Я, наверное, тысячу долгих лет не заходила сюда. Возможно, этой комнаты в тупике длинного коридора больше вообще не существует, ее уже там нет. Возможно, бесконечные папины телки, шмары и шаболды, перекроили мое личное пространство для своих гардеробов, будуаров, фитнесс-залов. Возможно все…
Громко втягиваю носом воздух, застываю, а затем резко шумно выдыхаю. Дрожащей рукой прикасаюсь к дверному шарику-ручке, медленно прикрываю глаза и осторожно, мягко прокручиваю и толкаю дверь. Запах! Забивает ноздри, душит, давит, истязает мою носоглотку. Точит горло, раздирает легкие. Тот же самый запах! Это канифоль — сосновый, хвойный аромат. Я натирала «пятачок» пуантов простым средством для скрипок — такая традиция, такое правило у балерин. Старый дедовский способ, но он всегда безотказно работал и никогда не подводил — в Большом театре его знают на «ура». Усмехаюсь и открываю глаза…
Мне кажется или он поднял станок?! Нет! Точно. Тут другая высота. Подхожу ближе — словно для взрослой дочери, для высокого человека, для меня. Определенно! Отец поднял его — деревянные брусья стали выше, а зеркал вроде бы стало больше и… Господи! Закрываю рот обеими руками и стискиваю веки, плотно-плотно, до выступающих слез из уголков глаз. Он просто ждал меня или хотел, чтобы я продолжала этим заниматься, чтобы из меня хоть что-то получилось, а я думала, что мой потолок его любимый пожарный институт, пожар, курсантство, звездочки на погонах, отборный мат и вечная «Тревога». За каким-то чертом я ведь влезла туда? И все пошло наперекосяк. Несостоявшаяся учеба, дурной отъезд из города, «его» бездушное отношение ко мне, какие-то просьбы, потом грубые требования, откровенный шантаж, угрозы, наглое вымогательство, зависимость, моя несостоятельность, глупость, бешеный характер, насилие и грубость, обман, снова танцы и мой бесславный финал. Пора отсюда выбираться — душно, просто край…
Я выхожу, плотно закрываю дверь — подтягиваю за ручку к себе и даже плечом напираю, затем вздрагиваю, невысоко подпрыгиваю и хлопаю по карману домашнего платья — черт, мне непрерывно пишут сообщения. Достаю телефон:
«Ты там как?»;
«Оль, ты не забыла?»;
«Встретимся?»;
«Могу заехать… Одалиска, не издевайся, просто ответь…».
По-моему, еще слишком рано для нашей встречи. Чего он взъерепенился? Смотрю на часы — ну, нет, не рано, уже ровно пять. Тридцать минут — и я должна быть в условленном месте, но:
«Леш, извини меня, немного задержусь. Но обязательно приеду, обещаю! В шесть, в вашем „Накорми зверя“. Алеша?».
Он ничего не отвечает, а я ношусь по квартире в поисках тонкого нижнего белья. Под то, что я себе приготовила надо бы найти что-нибудь бесшовное или вообще ненужное убрать. Замедляюсь, улыбаюсь, затем резко останавливаюсь и громко смеюсь:
«Ну, просто обалдеть! Снять, Климова? Ты охренела?».
Но я почему-то очень сильно хочу понравиться ему. И, в конце концов, не станет же он заглядывать под то, что я планирую надеть. Подол длинный, платье узковато, лиф со вставками — там вообще нет проблем: