Шрифт:
Перед таким днем Лазарев, разумеется, спать не мог. Дежурный фельдшер Поливанова получила от дежурного же врача строжайший приказ — проследить, чтобы тот принял снотворное и обязательно уснул.
— Только не вздумайте мне говорить, мол все будет хорошо, — произнес он сердитым шепотом, едва Раиса подошла. — Лазарев сидел, согнув здоровую ногу, пытался опять что-то рисовать впотьмах. На ней раз это были просто штрихи карандашом, складывающиеся в контуры дремучего леса. — Я этого вашего "хорошо" уже наелся. Как будет, так и будет, мне просто надоело ждать.
— Понимаю, кому угодно бы надоело. Поэтому пейте лекарство и ложитесь, чтобы не ждать.
— Выпью, не переживайте. А то с вас из-за меня стружку снимут, знаю. Посидите только немного, — голос его стал неожиданно мягким, без прежних резких нот.
Раиса послушно села на трехногий табурет у постели. Лазарев повертел в пальцах карандаш, будто примериваясь рисовать ее, но тяжело опустил руку на одеяло.
— Вы знаете, как вашего приятеля, Марецкого, раненые зовут? Исповедником. Потому что он никогда не отказывается поговорить. А это людям надо… Его сейчас нет, побудьте вы за него, а? Вы тут новенькая, хотя бы вас я разозлить не успел.
— Да вы и так никого не разозлили.
— Не надо. Вот снимут меня завтра со стола холодным, все сиделки локтем перекрестятся. Отмучился, скажут, черт хромоногий. Я знаю, каково им со мной. Не думайте, что все просто. Согласие на ампутацию я уже дал, на всякий случай. Потому что никто не знает, что там получится завтра. Даже профессор. Нет, не перебивайте. Почему я с вами говорю? Потому что вы с фронта. Я по глазам вижу, кто откуда. Тут все тыловые, Марецкому с его “окулярами” на передовой делать нечего. А вы там были. Потому поймете. Думаете, я в бою ранен? Небось, три танка подбил или там “мессер” в землю вогнал? Черта с два! Я штабной, гусятина тыловая, — выдохнул он вдруг с тихой яростью.
Раиса не выдержала:
— Так, хватит себя растравливать! Это точно не на пользу. Кто бы вы ни были, у вас дело есть, талант, разум в конце концов.
— Ну да… сила духа, читал, знаю… Не то, не помогает. Был дух, да вышел весь. Сломался, раскис как баба! Кому я нужен без ноги… А меня не это жрет, а то, что я ни черта не сделал. Не успел. Я ведь не художник никакой, я архитектор. Только недоучился. Дурной был, на четвертом курсе с завкафедрой закусился и сам документы забрал. Дескать, вот я какой гордый. Работал в газете. Редактор мне сделал бронь, хотя я о ней и не просил. Два месяца потом на фронт рвался, писал во все инстанции, требовал, чтобы на передовую меня, а не картинки рисовать. В инженерную часть взяли, получил предписание и вот — допросился… Я и до фронта не доехал, ранение-то свое проспал, воздушной тревоги не услышал. Проснулся, когда вагон тряхнуло так, будто молотом по нему. Вскочить хочу — нога как не своя. Кто меня вытащил — не помню. Понимаете, вагон уже горел, человек мне, дурню, жизнь спас! А я не помню не то что лица, даже не помню, кто это был… Молодой или старый, мужчина или женщина… С нами ехали девчонки-санитарочки, такие как Наташа, — он прикрыл глаза и веки его, с длинными как у девушки ресницами, часто задрожали. — Ладно, Раиса Иванна, не хватало мне еще перед вами сопли на кулак мотать. Давайте ваш люминал и… если что, не поминайте лихом.
Сквер вокруг больничных корпусов был совсем еще молодой, деревья толком вырасти не успели. Потому из окна второго этажа лежачему видно только тяжелое низкое небо в снеговых тучах и больше ничего. Сутки после операции Лазарев всякий раз как просыпался, первым делом проверял, при обеих ли он ногах. Стискивал зубы, пробовал пошевелиться, убеждался, что ноги целы и только тогда засыпал. На третий день попросил свои карандаши и рисовал по памяти — коридоры, двери в палату, корпуса трех клиник, тонущие в снегу, Гигиею под крышей.
— Где у этой крали змеюка с чашей, справа или слева? Забыл, — ворчал он, откладывая очередной набросок. — Вы заметили, Наташенька, что на петлицах у вашего брата змея какая надо, тоненькая, как ей природой и положено. А на всяких статуях она непременно на колбасу похожа. Ту, что у вас под крышей, я помню: аккурат как кусок краковской!
— Вот и шутить начинаете, — Наташа улыбалась. — Значит, поправляетесь.
На это раненый не отвечал, хмурился, прислушиваясь к себе. После предыдущих операций ему так уже говорили. Но когда к концу недели ощутил, что температура упала до нормальной, приободрился. Отобрал вечером у сестры градусник, глянул недоверчиво, пробормотал:
— Ты смотри-ка…
И со следующего дня снова рисовал, перешучивался с соседями по палате, заметно повеселев.
С декабря город засыпало снегом. По утрам дневальная общежития, где жили медсестры, будила подруг командой: "Лопаты к бою!" За ночь сугробы наметало аж до середины окон первого этажа, входную дверь приходилось откапывать. Общежитие было маленьким, деревянным, в два этажа. Печные трубы на его крыше торчали чуть накренившись в разные стороны, похожие на заячьи уши.
Весь декабрь жадно читали сводки, чем ближе к концу года, тем чаще сообщалось об освобожденных городах. Мелькали незнакомые Раисе названия, которые не на всякой карте сыщешь, но ясно было, что враг ослабевает и совсем рядом, на Волге, его шаг за шагом вколачивают в мерзлую землю, ту самую, что он так жаждал захватить. Пришли те добрые вести, которых так не хватало.
После смены слушать радио собирались в маленькой комнатке, примыкавшей к лаборатории, там хранились устаревшие, но не списанные книги и старые истории болезней, чуть не с сорокового года. Как-то само собой, без указаний, да и скорее без ведома начальства, это место стало негласным клубом для младшего и среднего персонала. Где можно было, разумеется, в свободное время, попить в тишине кипятку, отдохнуть, даже подремать между сменами.