Шрифт:
— Я тоже пойду в город.
— Ну-ну, — буркнул Оса. — Только для того, чтоб цапнули нас обоих.
— Пусть идет, — как приказал Срубов. — Для повады. Да и вдвоем надежнее.
Оса помолчал, а в душе загорелась злоба.
Ненавидит Оса Ваську. За то, что главный Васька, а прикрывается Ефремом, его именем. На него всё, на Осу: и жутко разинутые рты повешенных, и кровь расстрелянных, и желтый дым горящих соломенных крыш... Всё на него. Два течения в банде. Одно — Васька да Симка, другое — он да Павел Розов, сын священника и бывший «народный учитель». Вот теперь еще Мышков. Был вроде с Симкой да Васькой, а теперь льнет к Ефрему... Ненавидит Оса Срубова, а Срубов ненавидит его. За то, что Ефрем против жестокого обращения с крестьянами. Потому что ждет: вот придет время — и этот простой мужик, круша сельсоветы и кооперативы, армией сам явится к ним в леса... А Срубов только орет да наганом помахивает. Раз выполняет законы да приказы Советской власти — значит, бей простого мужика, значит, вешай его, жги его дом.
Глаза выкатит по-бешеному, того и гляди бросится с наганом, с ножом ли. И сейчас смотрит не мигая, даже шею вытянул. И нехотя сдался Оса:
— Нарвемся коль на патруль, оба сложим головы за один раз.
И еще добавил:
— В субботу или в воскресенье, около полудня, в сушилке в Андронове, что за усадьбой Мышкова, должен быть Филипп Овинов. Патроны привезет и пироксилин... Если достанет. Кому-то идти...
Все молчали. Первым хрипло отозвался Срубов:
— Мышкову надо. И домой к жене наведается.
Пофыркал носом и умолк, потому что холодны и злобны были глаза Мышкова — не до шуток было ему.
Оса покачал головой:
— Филипп не знает, что Мышков с нами. Да и нельзя Мышкову к своему дому: мало ли увидят — узнают сразу.
— Засада там может быть, — вставил Розов, — после Симки-то.
И опять все замолчали. Оса усмехнулся, подумал: «Трясутся за свои жизни».
— Ладно, я сам пойду, — проговорил. — Раз моя голова самая кочанная.
3
На звонок вышел сам Фавст Евгеньевич: в пижаме, светлых штанах, похожих на панталоны. Седой хохолок крутился волчком на желтом лбу в порывах утреннего ветерка, влетающего в крыльцо.
— Здравствуй, Фавст Евгеньевич! Аль не признал?
Доктор подвинул пенсне поглубже на переносицу облупленного синего носа и молча потянул дверь на себя.
Оса сунул ногу под войлок, спросил все так же весело:
— Или худо глаза у тебя стали глядеть, доктор?
Доктор затравленно оглянулся в узкий сумрачный коридор, проговорил унылым голосом:
— Народный комиссар Семашко на днях велел закрыть все частные лечебницы. Никаких приемов чтобы. Так что сожалею, весьма.
Оса отодвинул дверь, пошел грудью на доктора, говоря при этом уже с озлоблением:
— И с глазами плохо у тебя, Фавст Евгеньевич, а с мозгами и того хуже. Или забыл, как я в девятнадцатом году от моих лесных ребятишек охранил. Не я — от тебя бы сейчас только пыль.
Доктор вроде бы только тут вспомнил, тощее лицо его расплылось в трусливой улыбке:
— Ах, господин Ефрем... Вот отчество забыл, простите.
— А так и величай Ефремом, — угрюмо сказал Оса, без разрешения снимая шубу, вешая ее на крючок. Мешок он бросил на пол. Обернулся к Симке, вставшему у порога, как изваяние. — Проходи, Симка. Раз доктор слаб на память, я приглашаю.
— Идемте в кабинет, друзья, — наконец-то предложил Фавст Евгеньевич.
Ведя гостей по коридору, с тоненьким смешком бормотал:
— Только-только собрался в больницу. На государственной службе теперь. И тут звонок. Подумать только, не ожидал так рано.
В кабинете, куда он их привел, настроение, взбодренное искусственно, у доктора пропало. Он снова обмяк, опустился на стул.
Другим стал Фавст Евгеньевич. В девятнадцатом году, когда зеленые задержали его на лесной дороге да прощупали в мешке барахло, которое доктор шел менять в знакомую деревню, был он веселее, и бодрее, и сговорчивее.
В амбаре на Воробьиной мельнице открыл свою походную лечебницу. Он перевязал заново рану Ефрему, а потом принялся советовать зеленым. Дюжие парни, мужики, только что палившие из винтарей и наганов, разбивавшие вдребезги столы и стулья в кооперативах, в конторах совхозов, сжигавшие постройки в коммунах, теперь были похожи на ягнят. По одному раздевались до пояса, а то и портки приходилось спускать. Один жаловался на боли в правом боку, у другого «дрягалось» в животе и «буркало» часто. Ваське Срубову вытянул черный зуб, мучавший его не один день. Выдал лекарство от болей в кишках Кроваткину, пятидесятилетнему злющему мужику, неразговорчивому. Тот долго держал лекарство в руке, потом спросил Фавста Евгеньевича, щупавшего живот очередному пациенту:
— А у меня от него не завернутся кишки? Может, ты мне мышьяк суешь, это чтобы я сдох быстрее.
И полез в карман за револьвером. Оса утихомирил его, а перепугавшийся доктор долго и сбивчиво рассказывал о том, что будут совершать эти пилюли в брюхе у Кроваткина.
Повеселел доктор лишь к вечеру, когда выпил самогону, обглодал баранью ножку, напился горячего чаю из котелка. На обломках от лодки на берегу реки, раскинув тощие ноги, вел беседу с зелеными. Его спрашивали о городе, о деньгах, какое барахло сейчас ценится, как сдают золото. Краснощекий Калина, родом из Никульского, сын владельца трактира, постоялого двора и колбасной, захотел узнать о бессмертии.