Шрифт:
— Степь знает все. Степь знает и об этом человеке, бежавшем еще подростком от своего деда и бабки с ватагой каких-то разбойников. Два раза мать настигала его, но приготовленный яд лежал у материнской груди и сыпать его в пиалу надо было материнской рукою… Она завещала свое отродье мне, и я о нем позабочусь. Хоть ты и спел над ним свой Салланчак-мукам… — добавил он. И, пронзительно, глянув, глубоко поклонился, повторил: — Прощай, великий мукамчи. Прощай и ты, повитуха.
— Прости тебя небо…
И долго виднелась среди уходящих волнами в вечность песков его прямая черная фигура, все уменьшаясь, темной уже черточкой, точкой сквозя там, — пока и ее не поглотила безмерная пустыня.
18
Старожилы не могли припомнить весть, которая бы так всколыхнула и опечалила степь, скорбно прокатясь по ней до самых дальних и глухих ее углов, войдя в каждую мазанку, в каждой кибитке отстранив килим, — весть о том, что их старый мукамчи при смерти…
Люди шли и шли… Конечно же, это была не сплошь зеленая долина Мургаба, где люди на каждом шагу; но здесь, в Каракумах, встречать или догонять в каждые час-два по человеку значило, что дорога полна людьми.
Прибился на ночевку к нескольким таким всадникам и Багтыяр-бег. Он уже особо не опасался, что его опять подкараулят на тропе и про себя даже усмехнулся простодушию туркмен. Дети земли, трудом измеряющие все… да не таков ли и твой народ, Багтыяр-бег? Тому, кто сам зарабатывает хлеб свой, некого обманывать.
— А вы разве не слышали, что говорят встречные? — спросил он первым делом попутчиков.
— Слышали. Но мы и не будем тревожить нашего мукамчи. Мы только передадим или сами скажем тетушке Айпарче, что мы здесь. И если что надо для него, мы готовы.
— Я тоже, — хмуро сказал уже зрелый, с рубцом через всю правую половину лица скотовод-кочевник. — Я только поклонюсь издалека благословенной кибитке, вместилищу наших душ, от всей моей семьи. Восемнадцать лет назад он спас нас от рабства на чужбине. Один догнал и остановил шайку бессердечных людей. Как нашел он у них сердца, уговорил — до сих пор не знаю… А они были работорговцами и сначала хотели его убить. Его уже повели за бархан…
— За бархан?! — гневно переспросил кто-то.
— Да. Но он сказал им: "Разве бархан отгородит вашу неправду от моей правды? Или вас от глаз алаха? Но ведите, раз надумали вести. Живите с моими мукамами в ушах. Одно хочу: чтоб о вас хоть кто-нибудь пожалел над вашим последним ложем. Чтобы хоть мой мукам долетел, пожалел…" Я был мальчик, но помню эти слова. А они были туркменами. Их предводитель начал ругаться, но остальные не захотели вести нас дальше. И оставили нас посреди песков, уехали. Мы шли назад целый день, обессилили совсем, и тогда мукамчи подвел к отцу свою лошадку и велел зарезать ее, иначе мы из песков не выбрались бы. А сам ушел за бархан, чтоб не видеть… он любил свою лошадь. Жарили мясо на палках, вялили. Так мы вернулись, и я все помню, хоть был маленьким.
— И он что, совсем не испугался… когда повели его за бархан? — Багтыяр-бег испытующе смотрел на кочевника.
— Почему — "не испугался"? Испугался. Он весь побледнел, потому что бархан был рядом. Он — человек…
Они расположились на ночлег в ложбине, наломали в саксаульнике сухих веток, вскипятили воду для чая.
— Нет, его не убили бы, — сказал, продолжая разговор, другой путник. — Стоило ему лишь вынуть свой дутар и заиграть… Это непростой дутар. Нет, не простой. Люди говорят, что ветер стихает, когда он начинает звучать. Что болезнь отступает… что даже смерть сама не любит его звуков, боится. Это говорят люди, видевшие и слышавшие его, а они-то знают.
— А ты разве не видел его, нашего мукамчи?
— Нет, правоверные, не довелось… Всю жизнь мечтал об этом, но мы живем далеко отсюда. Один раз, давно, он был и на нашем стойбище, но я тогда был с отарой в отгоне. Я даже плакал, узнав… да, плакал. А теперь вот решил. Я упрошу тетушку Айпарчу, чтоб хоть взглянуть на него. Я тоже играю на дутаре — но что мой дутар…
— А говорят, самый обыкновенный у него дутар…
— Неправда! Тот, кто так говорит, полон зависти… да, зависти и злобы! Таким никто у нас не верит!
— Он просто человек, вот что я помню… — задумчиво проговорил мужчина со шрамом. — Он никого не обидел, никогда.
— А теперь умирает… Говорят, ему ищут какое-то особое лекарство? Такое, какое только у шаха, может, есть… Но шах не любит его. Рассказывают, что он сказал: "Как, эта туркменская птичка еще не сдохла?!"
— Не врут ли? Даже гызылбаши не смеют порочить его, не хотят ссориться с нами… А он умирает. И мы ничего не можем сделать…
Угрюмое молчанье наступило у костра. Это было братское молчание, и невольная жалость и сочувствие к ним шевельнулись в душе Багтыяр-бега — и еще зависть… Да, они на своей земле, они одно оплакивают, свое, — а он?.. Они провожают в свою высокую память, в свои легенды и предания большого, родного им человека, — а он, Багтыяр? Что, кроме козней и склок ханского или даже шахского двора, ждет его среди чужих людей, среди чуждых душ? Что-то тебе делать надо, Багтыяр, как-то возвращаться к родному…