Шрифт:
— Все бы отдал, чтоб найти то лекарство… — Человек со шрамом неотрывно смотрел в огонь костра, говорил медленно. — Весь скот свой, пожитки… кибитку бы продал. В долги бы залез. Внаймы пошел. Вай!.. Как мальчишка, жизнь бы отдал!
— Да такого лекарства, наверное, и на свете-то нет…
"Что ж ты, Багтыяр, молчишь? Помоги им. Все в твоих руках — помоги… Или тебе дороже, нужней еще одна торжествующая ухмылка Рахими-хана?"
— Такое лекарство есть. И жизнь за него отдавать не надо… — Под недоумевающими взглядами попутчиков Багтыяр-бег полез рукой к себе за пазуху, в кармашек под мышкой, достал коробочку и положил ее на старенький килим, служивший им дастарханом. — Вот. Правда, его немного. Но на первое время хватит…
Долгое — очень долгое, показалось Багтыяр-бегу, — молчание прервал кочевник-скотовод:
— Ты не смеешься над нами, иноплеменник?! Ты хорошо подумал?.. Вот этой руки боятся все нары в нашей округе…
— А разве я похож на человека, который может шутить этим? — Багтыяр-бег твердо, чуть холодновато поглядел ему в глаза. Силу своего взгляда он знал тоже. — Я вас не обманываю, добрые люди. И за тем и еду туда. За тем и спешу.
Растерянность и удивление на глазах сменялось в них пока еще недоверчивой, но радостью:
— Добрый человек, да откуда ты?!.
— Это лекарство… оно же очень редкое, да?
— Неужто поможет?!
Багтыяр-бег переждал первые беспорядочные вопросы и восклицания, сказал:
— Не спрашивайте меня ни о чем. Чем меньше об этом будет знать людей, тем лучше… для вашего же мукамчи лучше. Не знаю, сильно ли оно поможет ему. Знаю только, что лекарство в этой коробочке — то самое… Вот все, что могу я вам сказать. Верьте, я неравнодушен к вашей беде. Мой народ тоже терял своих больших людей…
При последних словах кочевник, не отрывавший от него глаз, загоравшихся то надеждой, то недоверчивостью и даже враждой, встал:
— Если так, иноземец, то время дорого. Сидеть здесь теперь, когда… Ты готов ехать сейчас?
— Согласен с тобой. Времени мало.
— Тогда седлаем. Утром мы должны быть там…
19
И еще неделю дало Годжуку Мергену небо. Неделю раздумий, высоких, в свою бесконечность уходящих небес и какого-то порой полусна — зыбкого, будто покачивающего старого и усталого мукамчи на своих волнах… Или в колыбели своей под родной ему тихий посвист степного кочующего ветра.
Иногда Айпарча с соседями ненадолго допускали к нему тех, с кем был он дружен особенно давно и крепко. Он говорил с ними мало, больше смотрел и слабо улыбался, радуясь за них, еще крепких, уверенных в своих движениях и в себе. И они уходили, запомнив навсегда, что провожал он их, прощался с ними именно с этой молчаливой слабой улыбкой.
Весна проходила, ночь выдалась душная. Все оклавы, все метки на них были пересчитаны, перебраны памятью. Все Валпанчак-мукамы спеты. Весна проходила, наступила глухая беззвездная ночь, и он почему-то знал, что ночь эта — последняя… С берегов Лебаба простерлась она до седого Хазара и дальше, поглотив собою мирные аулы и стойбища, людей и стада, текучие пески и кремнистые вершины — поглотила и усыпила без сновидений, без единого шороха. Один он не спал, ибо последней была эта ночь. Он тонул в ней, он лежал на ее дне и слушал, но она ничего не говорила ему, ничего не было в ней, кроме безмолвного обещания, что другой ночи не будет…
Он попытался вспомнить еще что-нибудь, но все уже было перебрано и словно уложено на дно глубокого чувала, приготовленного к дороге. Он попытался было представить, что будет после него, как люди будут вставать с каждым восходом солнца и продолжать свою вековечную работу, встречать свои праздники и бедствия, — и представил, но это ничего не дало ему, не вызвало даже зависти к ним; одно только сожаленье и жалость шевельнулись в его душе. И тогда он окончательно понял, что сделал он тут все, что уж собран и готов, все готово в нем и собрано в ту неразъединимую с тьмой земли дорогу, которой не будет конца… И ждал он лишь солнца.
Рано утром сквозь наплывающее забытье он услышал глухой торопливый топот копыт — там, на въезде в аул. Он приближался, будя застойную тишину спящего селения, отзываясь разрозненным лаем собак во всех его концах, направляясь сюда, к последнему пристанищу мукамчи. Его Айпарча, будто вдвое постаревшая за эту весну, торопливо поднялась, вышла навстречу нарастающему конскому топоту — и вот он у самой кибитки замолк, сменившись приглушенными голосами, приветствиями.
Он не мог расслышать, о чем они там говорили, разобрал только дважды повторенное слово — "лекарь", "тебиб"… Неужели они еще надеются чем-то помочь мне, тягостно подумал он, неужели ничего им не ясно?.. Один из лучших тебибов степи уже давно жил в ауле, у соседей, пытаясь облегчить болезнь Годжука Мергена, и хоть с успехом лечил между делом аульчан, против его старости был бессилен. Неужели им не понятно, сколько неотложная, сколь нужная усталому телу и духу дорога ему предстоит?..
Откинув килим и впустив свет розовой зари, вошла спутница всей долгой-долгой жизни его, старым материнским лицом склонилась над ним:
— Годжук, родной, известье радостное принесла тебе… Привезли то самое лекарство!..
Он посмотрел на нее долго и сказал:
— Вынесите меня.
Незнакомые мужчины, от которых терпко пахло конской сбруей и полынью степей, бережно вынесли его вместе с постелью наружу, на воздух, под высокое, рассветными красками занявшееся небо. Эта бережность, эти внимательные, каждый взгляд его ловящие глаза их тронули мукамчи, но как-то мимолетно. Пришел тебиб, и статный, в добротной одежде и с умным, чем-то знакомым лицом мужчина достал из-за пазухи и отдал ему небольшую коробочку.