Шрифт:
Этот сценарий — в сущности, описывает расхожее представление о том, что бывает во время крупного европейского переворота. Некоторые из частных параллелей, отмеченных Бринтоном, поистине поучительны. Одна из них — ужасное крещендо революции до цареубийства в Англии и Франции. Он также находит параллели с российским двоевластием Временного правительства и рабочих советов в 1917 г. Хотя наиболее ярко двоевластие проявило себя именно в России, такая же полярность «законного» и «незаконного» суверенитетов явно существовала во Франции (между Конвентом и парижскими санкюлотами, организованными в секции), в Англии (между парламентом и индепендентами «армии нового образца»), даже в Америке (между Континентальным конгрессом и «патриотическими» корреспондентскими комитетами). Здесь действительно прослеживается единообразие.
Тем не менее в целом концептуальная схема Бринтона мало что объясняет. В основном она представляет собой обобщение французского случая, которое затем проецируется на остальные три. Этот способ достаточно хорошо работает применительно к Англии, в которой, как понимали и Бёрк, и Гизо, и Токвиль, «старый режим» походил на французский. Но для Америки и России схема уже не годится. Сам автор признаёт, что в Америке, несмотря на некоторые «патриотические» перегибы, не было террора, а умеренные состоятельные джентльмены всё время держали бразды правления в своих руках.
Российский случай ещё дальше от норм Бринтона. Умеренных 1917 г. (конституционных демократов или кадетов) ликвидировали за считаные месяцы, а не за четыре года, как во Франции. Экстремистское же течение (большевики), напротив, захватив власть в октябре, удерживало её на протяжении 70 лет, что значительно превосходит пятнадцатимесячный период правления якобинцев. В России никогда не было термидора: ни в 1921 г., когда закончился военный коммунизм и наступила передышка в виде полурыночного нэпа, ни в середине 1930-х гг. между сталинской коллективизацией и Большим террором. Правда, после смерти Сталина в 1953 г. революционный пыл стал угасать, однако институционализированная диктатура партии, созданная Лениным, сохранила власть, и её социалистические цели оставались неизменными вплоть до краха 1991 г. В конце концов, после тщетных попыток отыскать термидор в России, предпринятых в период между выходом изданий 1938 и 1965 гг., автор снабдил российский пример ярлыком «перманентной революции», так и не объяснив, каким образом большевистская «лихорадка» привела к столь неправильному результату.
Конечно, в 1935 и даже в 1968 г. мало кто из западных учёных имел ясное представление о советском эксперименте, поэтому ожидание термидора было вполне оправдано. В «ожидание Годо» его в конечном счёте превратило неожиданное обретение словом «революция» после Красного Октября совершенно иного смысла: теперь оно означало не восстание или переворот, а режим. Отметим, что подобный перенос значения случился в большинстве революций XX в. Когда Мао Цзедун или Кастро говорили о «защите революции», они имели в виду защиту правящей партии-государства — ещё одной особенности, которую XX в. привнёс в расширяющийся феномен революции.
Но даже если бы Бринтон обладал всей доступной ныне информацией, его концептуальная схема не смогла бы объяснить институционализированную революцию, поскольку он так и не проясняет, относительно чего умеренные и экстремисты являлись умеренными и экстремистами? Он признаёт, конечно, что пуритане-индепенденты были кальвинистами, якобинцы — сынами эпохи Просвещения, а большевики — марксистами. Однако в его анализе все они действуют не в рамках этих систем верований, а исключительно в своих ролях умеренных или экстремистов. То есть определяются функционально, а не идеологически, и в своём функциональном качестве практически взаимозаменяемы. Короче говоря, схема Бринтона в корне внеисторична. Революции у него концептуально одинаковы или, по крайней мере, аналогичны. Но должно быть очевидно, что, несмотря на общее наличие «лихорадки», американская и русская революции находятся на разных полюсах как в идеологическом, так и в социологическом плане. Иначе откуда бы взялась «холодная война»? Даже английский и французский примеры, несмотря на большое структурное сходство, всё же демонстрируют значительные расхождения, которые функциональный подход не даёт заметить, — на чём патриотично настаивали британские виги и французские республиканцы ещё со времён Маколея и Мишле.
Революции не повторяются. Их нельзя свести к развёртыванию функциональных или структурных моделей (или хотя бы в малейшей степени понимать как таковое). Революции всегда происходят ради чего-то. И это что-то меняется со временем, подобно тому, как современная культура перешла от религиозных к светским заботам и от политических к социальным. Кроме того, современные революции демонстрируют образец временного или последовательного развития, о чём свидетельствует даже ограниченная схема Бринтона.
Данное развитие заключается в том, что современные революции становились все более революционными: их итоги менялись от олигархической конституционной монархии в Англии до умеренной республики в Америке, радикальной уравнительной республики во Франции и, наконец, «красной» советской социалистической республики в России. Главные действующие лица революционной драмы вдобавок привлекались со все более низких ступеней социальной лестницы: ведущие роли переходили от сельского дворянства и состоятельных купцов к интеллектуалам и представителям свободных профессий, затем к ремесленникам и промышленным рабочим и, наконец, к крестьянству. Итак, со временем западный революционный процесс повышал свою интенсивность и амбициозность. Кроме того, он углублялся: каждая революция училась у предшественниц и затем радикализировала полученные уроки, возводя их на «высший», более демократический уровень.
Следовательно, существует не только структурная модель действий внутри каждой революции, часть которой верно описывает бринтоновская метафора «лихорадки». Существует также генетическая модель революционной эскалации, которую в середине XIX в. по-разному разъясняли Токвиль и Маркс.
Систематический анализ революций развернулся в полную силу только после Второй мировой войны. Первым импульсом к его развитию послужило вхождение Китая в 1949 г. в канонический список «великих революций», что вдвое усилило эффект 1917 г. Кроме того, этот новый виток эскалации впервые в истории выдвинул крестьянство на передовую линию мирового революционного процесса. Начало данной тенденции положило возникновение движения Эмилиано Сапаты в Мексике в 1910 г., большой шаг вперёд она сделала благодаря российской крестьянской «жакерии», которая помогла большевикам захватить власть, дав Ленину основание изображать свою партию «революционным союзом рабочих и крестьян». Кульминация наступила в Китае, где Мао отодвинул рабочий класс на второй план, сделав крестьян главным революционным классом. Китайский эффект усилился в результате «холодной войны», когда «красная» революция распространилась на Вьетнам, Кубу и Никарагуа, порождая сильные (хотя в конечном счёте безуспешные) коммунистические движения от Индонезии до Южной Америки. По мере такого «окрестьянивания» революции тема «примитивных бунтов» и «крестьянских восстаний» привлекала все больше внимания в социальной науке [355] .
355
Hobsbawm E.J. Primitive Rebels. Manchester: Manchester University Press, 1959; Wolf E. Peasant Wars of the Twentieth Century. New York: Harper & Row, 1969.