Шрифт:
В тот год мы и познакомились.
Гульчехра была ребенком, ей едва исполнилось в ту пору восемь лет, — смуглая, худенькая, застенчивая девочка.
Потом я очень долго ее не видел. Мама же, часто навещая своего родственника в Мазари-Шарифе, всякий раз, вернувшись, рассказывала главным образом о Гульчехре, расхваливала ее на все лады, а спустя лет десять после первого моего знакомства с девочкой сказала:
— Съездил бы ты к ним, посмотрел бы, какая славная девушка выросла, какая красавица!
В то время я еще никого не любил, о женитьбе как-то не думал, но в Мазари-Шариф поехал. Не в поисках невесты, а потому лишь, что не умел отказать маме.
Приняли меня очень радушно, и мне сразу стало ясно, что между мамой и ее родственниками был какой-то разговор о моей женитьбе на Гульчехре.
Тоненькая невысокая девушка, смуглолицая, с лучистыми застенчивыми глазами, робко улыбнувшимися мне при знакомстве, действительно оказалась очень славной. Сам не пойму, отчего, увидев ее, я вспомнил Наташу — ту девушку, на которой когда-то, в юности, остановился мой взор. Тогда мне было, кажется, лет четырнадцать, магия любви еще не коснулась моего сердца, но каждая встреча с Наташей была радостью, согревала юношескую душу.
Наташа казалась мне самой красивой девочкой на свете. У нее были светлые волосы и такая белая кожа, что стоило лишь слегка сжать ее запястье, как оставался розоватый след от моих пальцев… Как непохожа оказалась на Наташу смуглолицая, черноглазая Гульчехра! Полная противоположность! Тем более странно, что я глядел на нее, а видел ту девочку из моей юности.
Но самое удивительное заключалось в том, что в тот же день я согласился жениться на Гульчехре! И, лишь женившись, понял, как она прекрасна, как умна, добра, верна, нежна… Девичья скромность, ласковость и мягкость — все это было ее естеством, ее натурой. Я не помнил случая, чтобы она повысила голос, позволила себе какую-то невежливую выходку или грубое слово. Если что-то печалило или обижало ее, она тихонько, чтобы никто не видел, плакала, а если, случалось, от усталости и нервного напряжения я говорил с нею раздраженно, она мягко старалась успокоить меня… Да, нелегка в наше время судьба женщины! Всю жизнь свою она проводит в четырех стенах, созерцая необъятный мир из узеньких окон своего жилища. А на улице появляется в чадре и боится даже по сторонам глядеть, чтобы не навлечь на себя упрека в нескромности. Куда ни глянь — чадры, чадры… Ни блеска глаз не увидишь, ни тонкой красоты лица, и волей-неволей иной раз задумываешься: сколько прекрасного, сколько своеобразного и неповторимого скрыто от нас под этими ненавистными чадрами! Какие души, какие характеры можно было бы прочитать на лицах, которые сейчас все выглядят как одно невыразительное, пустое лицо!
Я до сих пор невольно улыбаюсь, вспоминая один давний случай. Как-то перед заходом солнца я возвращался с работы и, проходя мимо школы «Хабибия» встретил женщину — высокую, статную и, как я подумал, непременно очень красивую. Но… женщина была в чадре! Она шла медленно, видно, никуда не спешила. Повстречавшись со мною, круто повернулась и пошла в обратном направлении. Я шел за нею, любуясь ее стройностью и грациозной, как у газели, поступью. Когда мы снова поравнялись, женщина остановилась и обернулась ко мне:
— Не желает ли достойный джигит выпить чашку чая?
Я просто опешил от неожиданности — такого со мною еще не случалось!
Женщина тихонько рассмеялась и продолжала:
— Может, думаете, что вас приглашает какая-нибудь беззубая старуха?
— Да нет, что вы! — беспомощно залепетал я и, рискнув, дерзко добавил: — Только можно ли утолить жажду чаем?
Женщина расхохоталась. И в этот момент из магазина, возле которого мы говорили, вышел не кто иной, как Ахмед! Оказывается, меня решила разыграть его веселая и шутливая жена — Айша-ханум, мастерица петь, плясать, играть на таре и даже сочинять стихи. Но мог ли я распознать ее под чадрой?
…После ужина я зашел в комнатку Хумаюна. Мальчик спал безмятежным детским сном. Я откинул с его лба смолянистые кудри, погладил по головке, а сам поймал себя на тревожной мысли: «Что ждет тебя в будущем, какая судьба?» И вдруг услышал спокойный, бесстрастный голос полковника Эмерсона: «У вас есть старая мать, сын Хумаюн, жена Гульчехра… Подумайте хотя бы о их судьбе…»
Да, голос полковника Эмерсона не давал мне покоя. Страшная угроза слышалась в этом холодном голосе, и мысль о том, какой смертельной опасности я, быть может, подвергаю свою семью, удавом сжимала горло. Кто-кто, а уж мы-то знали, на что способны англичане! Что им какая-то одна семья, если они способны поливать огнем орудий целые народы?! Один опрометчивый шаг — и я не только сам погибну, но погублю и мать, и жену, и сына… Стало быть, я должен, я обязан как можно более правдиво играть свою роль, раствориться в ней и неустанно искать пути дезориентации своих врагов, самых коварных способов их обмана.
Но чем больше я думал об этом, тем явственнее ощущал тревогу и даже страх. Только отступать уже было некуда, единственный шаг назад означал падение в пропасть, в небытие. Оставалось идти вперед — только вперед!
6
А день расставания с Кабулом, с друзьями и с семьей неотвратимо приближался. Теперь уже послезавтра мы должны были выехать. В городе только об этом и говорили, разные слухи передавались из уст в уста. Одни желали нам счастья и удачи, другие прочили гибель в большевистских сетях…
Я чувствовал немыслимую усталость — не физическую, скорее, душевную. Эмерсон давал мне задание за заданием и не переставал поторапливать. Он явно испытывал меня. Я метался, как загнанный волк.
Вчера мы должны были встретиться возле Чарбага, однако капитан Фрезер не явился. Почему? Может, был очень занят? Может, боялся? Нет, вряд ли. Видимо, и этим способом он испытывал меня. Теперь предстоял разговор с самим Эмерсоном, он был назначен на завтра.
А сегодня посол освободил нас от всяких дел.