Шрифт:
– Ладно! Но чтобы это больше никогда не повторилось.
– Не повторится, Олечка Николаевна, можете быть уверены.
– Старик Арнаутов обрадованно запыхтел, забормотал что-то невнятное. Ольге Николаевне некогда было слушать немощные старческие всхлипы. Да и противно. Она будто бичом щелкнула:
– Ты что-то хотел спросить?
– Да. Орлам этим в Москве надобно сидеть, под рукою, так сказать, или лучше куда-нибудь уехать? Чтобы на глаза какому оперу не попасть.
– Как попадут оперу на глаза, так и выпадут. Нет проблем!
– Ну все-таки, Олечка Николаевна... Береженого бог бережет. Правильно в народе говорят...
– Ладно. Пусть пока исчезнут!
– Куда?
– Куда хотят.
– Понял вас, Олечка Николаевна, все понял.
– Старик вновь что-то невнятно пробормотал.
– Я это дело проконтролирую. Лично!
Калининград встретил Левченко мелким нудным снегом - никогда в прежние годы снег так рано не выпадал, - тревожным, липким, рождающим в душе недобрые ощущения.
Но Левченко даже в самую худую погоду в Калининграде было лучше, чем в Москве в самую хорошую: в Калининграде он жил. Здесь был его дом, здесь его ждала мать... Когда-то мама была большой статной женщиной с точеным лицом и золотистыми пышными волосами, а сейчас стала маленькой, седой, морщинистой, яркие глаза её выгорели, спина сгорбилась, и походила Нина Алексеевна Левченко на гриб-боровичок, крепко побитый морозом.
Отец Левченко, летчик-майор, разбился во время испытательного полета: его машина умолкла в воздухе при исполнении "мертвой петли", вошла в "штопор" и зарылась в балтийские волны. На рябую грязную поверхность моря всплыло только большое маслянистое пятно - это из разбитого бака вытекла горючка, да выскочил невесть откуда сорвавшийся пластмассовый буек, похожий на шарик от пинг-понга, и все.
У майора Левченко даже могилы нет, ибо пустой гроб с банкой маслянистого раствора и белым пластмассовым буйком, опущенный в узкую сырую яму на калининградской окраине, - это не могила. Но тем не менее сын регулярно наведывался туда в родительскую субботу, долго сидел около грядки, за которой высилась пирамидка, сваренная из блестящей нержавейки, печалился, иногда смахивал с глаз слезу, а потом уходил... Он не верил в эту могилу, не верил в то, что там находится частица отцовской души - если не плоти, то души, - как вообще не верил в то, что отец погиб.
И все-таки отец погиб, и у него другая могила, не эта - много больше клочка кладбищенской земли, обнесенного проржавевшей оградкой, могила отца - все Балтийское море.
К матери потом много раз сватались, предлагали райскую жизнь, достаток и довольство, один раз посватался даже боевой генерал, но она так и осталась одна - была верна своему веселому сероглазому майору.
Левченко на скорости проскочил центр с монументальной, похожей на скалу гостиницей, носившей имя города, из которого он, отлежавшись в больнице, практически бежал, покосился на мрачные дырявые развалины кафедрального собора, который, говорят, будут восстанавливать, проревел мотором по берегу длинного холодного канала и затормозил около старого горбатого мостка.
Вылез из кабины. Оглядел себя: все ли в порядке.
Ему ни в коем разе нельзя было испугать мать - у неё и так уже начало сдавать сердце. Вроде бы все было в порядке... Забравшись в машину, достал из бардачка зеркальце, глянул в него - вполне пристойно, щеки втянуты в подскулья, подбородок чисто выбрит. Вот только обе руки перевязаны, но это Левченко как-нибудь объяснит матери, найдет нужные слова. Хотя мать проницательный человек, то, что не засечет глазом - может засечь сердцем, так что ему надо быть очень аккуратным. Больше внешних признаков, свидетельствующих о том, что Левченко попал в беду, не было. Он облегченно вздохнул, помассировал лицо и двинулся дальше.
В старых немецких коттеджах в Калининграде жила половина населения и, несмотря на то что зимой в этих угрюмых, с маленькими окнами, домах было холодно, барахлили древние, поставленные ещё при прежних хозяевах отопительные котлы, гнилые трубы рвались и лопались даже в тех местах, где лопаться не должны были - в местах соединения, стянутых болтами, канализацию постоянно забивало и помои лезли из раковин обратно, никто не хотел уезжать из этих коттеджей. В них люди, в отличие от жильцов разных хрущоб и брежневско-горбачевских безликих многоэтажек, чувствовали себя хозяевами и никак не желали расставаться с тем, что им принадлежало.
Матери и сыну Левченко тоже несколько раз предлагали переселиться в девятиэтажку, сложенную из веселых голубеньких панелей, но мать всякий раз отирала набегавшие на глаза слезы и тяжело качала головой: нет!
Этот дом был для неё частью мужа, памятью о нем, поэтому мысль о переезде рождала испуг, железным обручем сжимала сердце, - она не могла бросить свое прошлое, и сын поддерживал в этом Нину Алексеевну.
Он рассчитывал войти в дом тихо, незаметно, но это не удалось: мать, заранее почувствовав его приближение, уже стояла на пороге и выглядывала в приоткрытую дверь. Левченко ощутил ком в горле и неожиданно робко, по-мальчишески зажато, будто в чем-то провинился, улыбнулся матери, сделал несколько широких поспешных шагов к ней, словно бы боялся, что она закроет дверь раньше, чем он достигнет порога.
Прижал к себе её худое, усохшее тело, пробормотал расстроганно:
– Мама!
Мать заплакала, но в следующий миг справилась с собой, утихла, Левченко почувствовал, что у него тоже накатываются слезы, но плакать было нельзя, он натянуто улыбнулся, поморгал глазами, избавляясь от "сырости", прижал к себе мать покрепче, чтобы она ничего не заметила.
– Ты устал, сынок, - сказала мать, - иди спать, пожалуй... А?
Впервые он спал спокойно, не дергался и не кричал в сонной одури от ужаса, видя, как из желтоватого дымного марева на него надвигаются двое в милицейской форме.