Шрифт:
Так что же мне было делать? Я нашла лишь одно решение (не слишком оригинальное): для актрисы существует единственный безоговорочный способ сразу заработать немного денег: ну конечно с помощью театра. Благотворительный вечер в мою пользу по случаю пожара и грядущей нищеты был единственным возможным средством (если только не отдаться внаем на длительный срок какому-нибудь старикашке, но это было не по мне). Так как же вызвать сочувствие в Париже? Моя нищета вряд ли могла привлечь чье-то внимание, требовалось представить спектакль, причем довольно приятный и занимательный. И помочь мне могла одна-единственная особа: знаменитая Патти. Вы наверняка слышали о чудесной певице Аделине Патти и ее прославленном исполнении «Цирюльника»? Нет? Ну конечно, Вы непросвещенная! Ладно… Знайте, Аделина Патти была чудесной певицей и вместе с тем женщиной, которую считали весьма «пристойной». В недавнем времени она вышла замуж за Бебе де Ко – прошу прощения, маркиза – де Ко! – который благодаря ей тоже стал весьма почтенным супругом. А двумя годами ранее Бебе де Ко, прежде чем остепениться, был одним из ближайших моих друзей. Он не боялся откровений, а точнее, хотел приобщить меня к определенным порокам (привезенным не знаю из какой страны или почерпнутым в каком-то романе), которыми был одержим в ту пору. Разумеется, я от души посмеялась над ним и выпроводила, поклявшись сохранить все в тайне. Конечно, и речи не было о том, чтобы я открыла этот секрет его жене, его очаровательной жене, обладавшей золотым голосом! Тем не менее признаюсь, в разговоре я позволила себе кое-какие острые намеки, заставившие его приложить все усилия и уговорить жену помочь мне… то есть спеть на торжественном благотворительном вечере в мою пользу, который собирались устроить в своем театре Дюкенель и де Шилли.
Владелец моего дома требовал с меня пятьдесят тысяч франков. Благодаря Патти в тот вечер удалось собрать огромную сумму – тридцать три тысячи. Я была спасена! Я разорилась, но была спасена… У меня, правда, появилась возможность как-то выкрутиться: я получила приглашения от русских театров и чуть было не отправилась в Россию, хотя там стоял жуткий холод и я действительно боялась заболеть туберкулезом, тем более что мне не раз доводилось бессовестно изображать чахоточную, чтобы избавиться от незваных гостей.
Не без сожаления я уже готова была купить себе меха в долг или заставить подарить их мне сама не знаю кого, как вдруг появился небезызвестный нотариус из Гавра. На сей раз не как прежний суровый и мрачный тип, а как чудодейственный посланник небес: святой Гавриил в полосатом сюртуке и брюках с клапанами! Я не в силах привести Вам словесные ухищрения и сложные финансовые обозначения, которые использовал нотариус, чтобы объяснить распоряжения моего отца, но под конец он вручил мне значительную сумму, позволившую мне достойно начать все сначала! Это было чудо, настоящее чудо: мой отец, которого я никогда не видела, дважды спас мне жизнь: в первый раз уберег от галантных отношений, предложенных матерью, и во второй раз – от таких же точно отношений, навязанных стесненными обстоятельствами. Но в любом случае, если галантные отношения становятся обязанностью, то это тоскливо. Я была спасена , я обрела былую роскошь и вместе с тем множество друзей, исчезнувших в тот печальный период. Сказать Вам правду, меня это не удивило и даже не разочаровало. Я не ожидала найти у своих друзей мои собственные недостатки. Так стоило ли тогда надеяться обнаружить у них мои достоинства: то, что я делюсь с другими, вовсе не означает, что и со мной должны делиться! Я смирилась с этим без грусти и удивления.
И вот когда жизнь наладилась, по крайней мере для меня, началась война. Она разразилась летом [28] .
Летом 1870 года небольшое недомогание, следствие моих излишеств, вынудило меня уехать на лечение в О-Бонн. Тот, кто знает, что значит курс лечения, поймет то невольное облегчение, какое я, вопреки своей тревоге, испытала поначалу, услышав сообщение о войне (зато я очень скоро поняла весь ее ужас). Я тотчас вернулась в Париж – из патриотизма, глупого, но неодолимого, ибо я всегда была ярой патриоткой. Для меня патриотическая кокарда в сердце столь же естественна, как краска на щеках. Что я могу с этим поделать? Я обожаю военную музыку, мысль о Франции заставляет меня плакать, а храбрость наших славных солдат – дрожать от восхищения! Вот так! Моя аморальность при этом не ставится под вопрос, но мой патриотизм незыблем. Хочу подчеркнуть, я – француженка и патриотка, только не в том смысле, как это понимали некоторые старые лицемерные хрычи моего времени (и Вашего наверняка тоже). Особенно и прежде всего я люблю Францию Справедливую. Например, я всегда любила Золя. В то утро, когда газета «Орор» опубликовала его статью «Я обвиняю» [29] , я пришла к нему. Вопящая толпа хотела линчевать его, тогда я появилась у окна и успокоила ее. Вы этого не знали? Так вот знайте! Расизм приводит меня в ужас, я люблю иностранцев не меньше, чем свою страну, ибо, принимая их, Франция и мне позволила стать француженкой. Ничто на свете не заставит меня отринуть тех, кто мечтает сделать своей родиной мою страну.
К тому же, если отбросить всякую мысль о нации, человеческое существо – это человеческое существо! Если порой я бывала сурова к некоторым людям, то всегда любила человека, как индивида, так и толпу. Возможно, между этими двумя общими понятиями найдется множество лиц мужского пола, которым пришлось страдать по моей вине, но мало кто из них жаловался! Мои любовники всегда становились для меня друзьями. Разве это такой уж плохой знак для роковой и жестокой женщины?
Итак, меня едва не линчевали недруги Золя. Но противостоять мне пришлось не только толпе: во время дела Дрейфуса я поссорилась с собственным сыном. Морис оказался до того глуп, что вступил в Патриотическую лигу, которая была способна на все, включая и самый примитивный и самый глупый, самый гнусный антисемитизм. Около года мы с сыном были в ссоре, и, думаю, я страдала от этого разлада больше, чем из-за любой ссоры с каким-нибудь любовником. Но у меня не было выбора. Справедливость во мне пересиливает любовь.
Поговорим о более веселых вещах. Что со мной происходит? Что за роль суфражистки я вдруг для себя определила? – спросите Вы меня. Новая комедия? Нет, пришла война. Я вернулась в Париж и стала сестрой милосердия. Я ухаживала за ранеными солдатами, и не меньше, чем новизна этой роли, меня привлекали опасность и связанные с ней трудности… Сначала я превратила в госпиталь свой дом, потом перенесла его в «Одеон». Для этого я отправилась к префекту Парижа, вошла к нему в образе благочестивой и усердной светской женщины, но сразу отказалась от этой роли, увидев перед собой Кератри собственной персоной! Шесть лет спустя мой красавец Кератри по-прежнему оставался все таким же красавцем Кератри; видимо, и меня он нашел не такой уж дурнушкой, если, вставая, покраснел! Это в его-то возрасте! Ведь он был важным ответственным лицом столицы! Мы упали друг другу в объятия. Сначала, разумеется, в переносном смысле, потом, как-то вечером… Впрочем, это было давно, очень давно. Он показал себя очаровательным и деятельным. Я получила зерно, хлеб, вино, еду, повязки, все, что было необходимо для молодых раненых солдат, которые не одну неделю проходили передо мной. Это был страшный, чудовищный и прекрасный год: столько я увидела за это время человеческих существ, достойных называться именно так. Но я видела и ужасы, видела людей покалеченных, умирающих, страдающих, воющих, зовущих свою мать, измученных воспоминаниями, истерзанных телом, душой и сердцем, я видела все самое худшее – и могу Вам сказать, что нет ничего отвратительнее войны. Ничто не может оправдать войну, нет ни провокации, ни чувств, ни обиды или даже потери, нет ничего, что может сравниться с войной. Верьте мне. Как подумаю, что это варварство порождалось и всегда будет порождаться тайной силой торговцев оружием, ошибками или тщеславием неких властителей мира, мне хочется выть. Хочется подняться в последний раз, отбросить покрывающие меня землю и травы и кричать на всех сценах мира, не важно каких: «Прекратите! Прекратите, это чудовищно! Чудовищно и недопустимо! Ничто не стоит этого ада, ничто и никогда!» Я видела их, этих молодых парней, этих искалеченных мужчин, французов и не французов, сначала в 1870 году, потом позже, гораздо позже, в 1918-м. Я видела их… да…
Не будем, однако, рыдать в этой главе.
Франсуаза Саган – Саре Бернар
Дорогая Сара Бернар,
Если Вас это хоть в какой-то мере интересует, то знайте, что я с Вами совершенно согласна. Война – вещь гнусная. Она одинаково омерзительна и в 1987 году, и в 1870-м. Следует уточнить, что та, которая еще ожидает нас, будет самой пагубной из всех возможных и при этом последней. Мы получим не пушечные снаряды «Большой Берты» [30] , а атомную бомбу, которая уничтожит все на миллионы километров вокруг и не оставит на нашей планете живых существ. Не будет ни гражданских людей, ни солдат, только обгоревшие скелеты и умирающие, что бы они ни пытались сделать и где бы ни пытались спрятаться. С одной стороны, самое худшее то, что мы никогда не узнаем, кто ее начал (да и что нам проку это знать!), но, с другой стороны, начнет ее вовсе не человек, а наверняка нечто, некий предмет, некий компьютер, какой-нибудь латунный проводок, который расплавится по недосмотру. И прощай, земля, прощайте, люди!
Но будущее в этом отношении гораздо менее интересно, чем прошлое. В самом деле, я ничего не знала об этой истории с Золя и Вашей дружбе с автором статьи «Я обвиняю», о Вашей позиции в поддержку дрейфусаров. Меня это страшно интересует. Не знаю почему, но я не представляла себе, что Вы можете быть причастны к политической жизни страны. Почему? Это просто глупо! Не знаю, как Вам это объяснить, но я заранее прошу прощения прямо сейчас за мое высокомерное – нет, но за легкомысленное отношение к той, кого я не предполагала в Вас найти.