Шрифт:
Итак, пьеса Ожье провалилась. Я это предсказывала с самого начала. У меня даже не было времени ее репетировать, вероятно, автор не успел вовремя закончить свой мерзкий текст, и было бы удивительно, если бы роль принимали хорошо. Ее принимали плохо, но это не могло служить утешением, ибо газеты упрекали во всем меня, а я, в свою очередь, упрекала в неудаче директора «Комеди Франсез» господина Перрена, который только и делал, что отравлял мне жизнь. То, что мои товарищи, сосьетеры и пансионеры [34] , ревновали и завидовали мне, казалось нормальным, но то, что он, чьи сборы неизменно удваивались, если играла я, он сам чуть ли не упрекал меня!.. Это мне казалось чересчур! Как обычно, я рассталась с ним шумно и, как обычно, не имея на это права. И театр «Комеди Франсез», в свою очередь, устроил мне судебное разбирательство!
Таким образом, Дом Мольера увидел, как я ухожу – подобно тому, как поступила туда сначала, как потом ушла, как затем вернулась и как теперь уходила снова, – поднимая шум и громко хлопая дверьми под гром проклятий. Но для меня пребывание в этом театре было не бесполезно, совсем не бесполезно, ибо я приобщилась к Расину, я сыграла «Федру» и успела познакомиться с Лондоном. А Вы-то хоть бывали в Лондоне? Ибо до всех этих драм, развязку которых я немного ускоряю, мы всей труппой под эгидой «Комеди Франсез» играли в Лондоне.
Лондон – единственная столица мира, где общество, высшее общество, обладает воображением. В Лондоне можно хорошо провести время с принцем Уэльским и леди Дудли, с леди Камбермен, с герцогом д’Олбани и еще с пятьюдесятью аристократами, светскими женщинами и мужчинами, которые обладают хорошим вкусом, позволяя себе при этом сумасбродные безумства и забавы, которые встречаются порой в Париже лишь в иных кругах. Я приехала в Лондон со всей труппой «Комеди», но должна признать, что меня принимали лучше, чем моих спутников, именно Лондон утвердил мою французскую славу, придав ей международный оттенок. И этим воспользовался один американский импресарио, хорошо известный в бродвейских кругах как хищная акула: Эдварда Жаррета, самого знаменитого импресарио англосаксонского мира, называли «Бисмарком среди организаторов спектаклей». Перед нашим отъездом в Лондон он приезжал ко мне в Париж и предлагал сумасшедшие суммы за выступления в некоторых лондонских гостиных после представлений в театре. Я согласилась, поскольку он был убедителен, а окончательным доводом стала моя собственная ситуация. Я надумала купить и обставить особняк в долине Монсо, тогда спокойном и милом квартале, и одному Богу известно, что обустройство и меблировка этих комнат могли обойтись в некую астрономическую сумму, но ни одному из моих покровителей, а тем более какому-либо театру не по силам было остановить или усмирить толпу кредиторов, выстроившихся у моих дверей. Я устремилась в Лондон, словно спасаясь от банкротства; я отправилась в Лондон тайком, хотя и в сопровождении отзвуков славы. Надо сказать, что мой образ жизни был до того расточительным, что трудно себе даже представить: я была очень гостеприимна, держала открытый дом и открытый кошелек и вместе с тем не считала денег, а, как Вам известно, это непростительная роскошь – не считать. Можно, конечно, не считать и не желать этого делать, всегда найдутся другие люди, которые примутся считать за вас и сделают невероятные подсчеты, из которых всегда следует, что это вы им должны. Так и случилось, и, по правде говоря, перед отъездом я уже не знала, что и делать. Впрочем, и Лондон, один Лондон, несмотря на всю щедрость его жителей, несмотря на поразительные сборы «Комеди Франсез», Лондон ничему не в силах был помочь, если бы не весь мир, который простирался передо мной за гигантским силуэтом Жаррета. Жаррет явился ко мне в одно прекрасное утро в странном для европейца клетчатом костюме и с не менее удивительным лицом. Он был красив, с правильными чертами лица и довольно мрачным, упрямым видом красивого мужчины, которого собственная красота не интересует. Было в нем нечто такое, что говорило одновременно «неприступен» и «жаль», а Вам известен мой девиз: «Во что бы то ни стало».
Жаррет был прежде всего человеком денег и только иногда человеком удовольствий, за которые холодно расплачивался. Он никогда не смешивал дела со своими любовными увлечениями. Поэтому с самого начала во мне, как и в тех чарах, коими я могла обладать в то время, он усматривал роковую опасность для своего финансового положения. И потому упорно не обращал внимания ни на мои шляпы, ни на мое лицо, ни на мое тело, ни на мои жесты, ни на мои истории, ни на мою ложь, ни на мою правду – на все, что касалось меня. Он видел во мне лишь скотину, которую можно погонять, скаковую лошадь, на которую делают ставки, актрису, которая будет играть за полновесную звонкую монету, что бы ни случилось с женщиной, каковой была я. И самым любопытным в такой ситуации было то, что этот человек, не желавший замечать моего шарма, вынужден был вместе с тем всюду превозносить его. Добавьте к этому, что его взгляд, холодный, когда он разговаривал со мной, по необходимости горел от восхищения, если ему приходилось говорить о моей персоне. Добавьте к этому все, что пожелаете, и у Вас получится странный дуэт, который вскоре после Лондона отправился рука об руку в Нью-Йорк: официально – в небывалое турне с Сарой и ее цирком, Сара Барнум (как писала потом моя дражайшая подруга Мари Коломбье, которую по сему случаю я взяла в свою труппу и которая дорого заставила меня заплатить за это, как, впрочем, и за все последующие мои подарки). Я везла «мою милочку», везла свою труппу и в том числе Анжело, который должен был выступать в роли первых любовников на сцене и которому вся труппа приписывала – не без определенных оснований – такую же точно роль в моей постели. В действительности я пригласила Анжело главным образом потому, что он был красив, а мне хотелось вызвать ревность Жаррета, но этого я не могла рассказать никому. На сей раз я не могла поделиться своими мыслями ни с кем, ибо Жаррет обладал поразительным слухом. И на этом судне, на этой незнакомой земле между нами происходила настоящая дуэль, дуэль хищников, а значит, она была молчаливой. О! Похоже, я романизирую… романизирую… сочиняю целый роман, используя океан и Америку, превращаю банальную связь в эпический роман… Но поверьте мне, эта история была серьезной!..
Жаррет был выдающимся деловым человеком. Послушать его, так создавалось впечатление, будто он богач, а мне думается, что в действительности он был великолепным жонглером. У него был открытый счет в каждом из банков континента, однако случалось, что все счета одновременно оказывались на нуле. Меня лично это ничуть не беспокоило (его уловки и кульбиты, когда я их наконец поняла, казались мне смелыми и восхитительными). Но вначале я приняла его за того, кем он хотел казаться, то есть за очень богатого человека. Поэтому я была скорее удивлена, увидев, на каком судне он собирался везти нас, меня и мою труппу, в Америку. Это было старое судно под названием «Америка», имевшее весьма скверную репутацию. Раза два или три оно было на краю катастрофы, и любой порыв ветра грозил его потопить. Одна лишь я была более или менее уверена в нашем будущем. Остальная труппа следовала за мной с закрытыми глазами, вернее, стуча от страха зубами. Только мой тогдашний молодой любовник, красавец Анжело, казалось, радовался подстерегавшим нас превратностям. Кроме приведенного выше довода, я выбрала Анжело еще по двум причинам: с одной стороны, он был очень хорошим актером, с другой – превосходным любовником, внимательным и милым, наделенным определенной долей юмора, что делало его удобным в общении и напористым, когда это требовалось. Разумеется, вся труппа судачила на его счет. Наконец (и это, возможно, подсознательно направило мой выбор), физически он был полной противоположностью Жаррета. Насколько он был воплощенным латинянином, подвижным, веселым и забавным, настолько Жаррет был тяжеловат и суров, в нем все выдавало кельта. Равнодушие ко мне, которое демонстрировал Жаррет, уже начало задевать меня, и я хотела дать ему понять, что он никак не соответствовует моим собственным критериям в отношении мужчин.
Итак, я привезла в Гавр весь мой маленький зверинец, к которому в последний момент – из-за болезни моей сестры Жанны – я присоединила гадюку, вкрадчивую Мари Коломбье (несчастное, желчное создание! Я даже не знаю, где она похоронена!). При жизни, однако, она доставила мне немало неприятностей, так что я запомнила ее имя.
Во время плавания я намеревалась проводить репетиции со своей труппой, но легкие пассаты, трепавшие «Америку», воспрепятствовали этому, судно переваливалось с одного борта на другой, делая любую репетицию невозможной. Не страдая морской болезнью, первые четыре дня путешествия я провела в своей каюте вместе с Анжело, к нашему величайшему обоюдному удовольствию. Потом, поднявшись, я обошла палубу, но не встретила там ни одного актера: все они лежали на своих койках во власти страшных приступов тошноты. (Я обожаю море. Думается, именно на этом пьяном судне мной овладела безудержная страсть к морю, заставившая меня впоследствии купить Бель-Иль с его скалами.) Во время прогулок мне встречался бесстрастный Жаррет, погруженный в головокружительные подсчеты, из которых следовало, что из роскошной Америки мы вернемся по меньшей мере миллиардерами. «Америка» тем временем продолжала ложиться набок при каждой волне. Поэтому в нью-йоркский порт мы прибыли немного усталые. В Америке, как и предрекал Жаррет, меня действительно ждали, но ждали не как Сару Бернар, актрису «Французского Театра», а как миссис Люцифер собственной персоной! Французские газеты опередили меня и выполнили свою неблаговидную работу. Я была посланницей и символом упадочнической порочной Европы.
Между тем Жаррет обладал умением готовить мизансцены. 27 октября в половине седьмого утра, когда наша «Америка», сделав последнее усилие, бросила якорь, на набережной меня уже дожидалась огромная толпа, и два катера, один с официальными лицами, другой – с журналистами и оркестром (несколько неточно исполнявшим «Марсельезу»), пристали к нашему судну. Впервые в жизни слегка оробев от такого грандиозного приема, я хотела остаться в своей каюте, но Жаррет вытащил меня оттуда в самом буквальном смысле слова. Он схватил меня в охапку. В коридоре я сначала пыталась отбиваться, но он крепко держал меня, и тогда впервые, в силу обстоятельств уткнувшись носом в его подбородок, я почувствовала тот знаменитый аромат, который неотступно преследовал меня потом. Жаррет пользовался одеколоном, какого я никогда раньше не встречала: на основе сандала, голландского табака и не знаю еще какого запаха, очень мужской и в то же время искусственный, этот только ему присущий запах буквально сразил меня. Именно в этом коридоре на судне, куда он силой увлек меня, я впервые почувствовала, что у меня с ним будет любовная связь. И быть может, поэтому, приободренная этой мыслью, я смогла держаться прямо в своих мехах (и даже царственно, как сказали мне потом) перед американскими журналистами, которые сразу же забросали меня до такой степени бесцеремонными вопросами, что я не нашла лучшего способа противостоять им, как упасть в обморок, причем снова на крепкую грудь Жаррета. Испугавшись этого обморока, он вернул меня в каюту, и таким образом меня смогли наконец доставить в отель.
Это были роскошные апартаменты в «Альбемарль-отеле». Восхищенный управляющий велел поставить в вестибюле бюсты Мольера, Расина и даже Виктора Гюго, что привело меня в восторг. Мне показали Бруклинский мост, это изумительное сооружение. Ощущение современности, скорости, опасности вместе с невероятным грохотом охватывало меня при виде этого огнедышащего и сверкающего шоссе. Впервые я почувствовала веяние нового мира, действительно нового мира, совершенно отличного от моего. В этом новом мире можно было делать все, все испробовать и все начать. Меня это вдохновило. Я забыла, что все эти люди ожидали от меня зрелища распутницы, ничтожной женщины, и потеряла вдруг интерес ко всему, что не было средством, оружием для того, чтобы завоевать их.