Шрифт:
7
Мне часто приходилось читать, что лицо у Блока было
неподвижное. Многим оно казалось окаменелым, похо
жим на маску, но я, вглядываясь в него изо дня в день,
не мог не заметить, что, напротив, оно всегда было в
сильном, еле уловимом движении. Что-то вечно зыбилось
и дрожало возле рта, под глазами, как бы втягивало в
себя впечатления. Его спокойствие было кажущимся.
Тому, кто долго и любовно всматривался в его лицо,
становилось ясно, что это лицо человека чрезмерно впе
чатлительного, переживающего каждое впечатление, как
боль или радость. Бывало, скажешь какое-нибудь случай
ное слово и сейчас же забудешь, а он придет домой и
спустя час или два звонит по телефону.
— Я всю дорогу думал о том, что вы сказали сегодня.
И потому хочу вас с п р о с и т ь . . . — и т. д.
В присутствии людей, которых он не любил, он был
мучеником, потому что всем телом своим ощущал их
248
присутствие: оно причиняло ему физическую боль. По
крайней мере, так было тогда — в последние годы его
жизни. Стоило войти такому нелюбимому в комнату, и
на лицо Блока ложились смертные тени. Казалось, что от
каждого предмета, от каждого человека к нему идут не
видимые руки, которые царапают его.
Когда мы были в Москве и он должен был выступать
перед публикой со своими стихами, он вдруг заметил в
толпе одного неприятного слушателя, который стоял в
большой шапке-ушанке неподалеку от кафедры. Блок,
через силу прочитав два-три стихотворения, ушел из
залы и сказал мне, что больше не будет читать.
Я умолял его вернуться на эстраду, я говорил, что этот в
шапке — один, но глянул в лицо Блока и умолк. Все
лицо дрожало мелкой дрожью, глаза выцвели, морщины
углубились.
— И совсем он не о д и н , — говорил Б л о к . — Там все до
одного в таких же шапках!
Его все-таки уговорили выйти. Он вышел хмурый и
вместо своих стихов прочел, к великому смущению со
бравшихся, латинские стихи Полициана:
Кондитус хик эг о сум п иктуре ф ама Филиппус,
Нулль игнот а ме э гр ациа мира ман ус... 29
И т. д.
Именно эта гипертрофия чувствительности сделала
его великим поэтом.
Поехал он в Москву против воли. Как-то в разговоре
он сказал мне с печальной усмешкой, что стены его
дома отравлены ядом 30, и я подумал, что, может быть,
поездка в Москву отвлечет его от домашних печалей.
Ехать ему очень не хотелось, но я настаивал, надеясь,
что московские триумфы подействуют на него благотвор
но. В вагоне, когда мы ехали туда (вместе с Алянским),
он был весел, разговорчив, читал свои и чужие сти
хи, угощал куличом и только иногда вставал с места,
расправлял больную ногу и, улыбаясь, говорил: болит!
(Он думал, что у него подагра.)
В Москве болезнь усилилась, ему захотелось домой,
но надо было каждый вечер выступать на эстраде. Это
угнетало его. «Какого черта я поехал?» — было постоян
ным рефреном всех его московских разговоров. Когда из
Дома печати, где ему сказали, что он уже умер, он на-
249
правился в Итальянское общество, в Мерзляковский пе
реулок, часть публики пошла вслед за ним. Была Пасха,
был май, погода была южная, пахло черемухой. Блок шел
в стороне от всех, вспоминая свои «Итальянские стихо
творения», которые ему предстояло читать. Никто не ре
шался подойти к нему, чтобы не помешать ему думать.
В этом было много волнующего: по озаренным луной
переулкам молча идет одинокий печальный поэт, а за
ним, на большом расстоянии, с цветами в руках, благо
говейные любящие, которые словно чувствуют, что это
последние проводы. В Итальянском обществе Блока
встретили с необычайным радушием, и он читал свои сти