Шрифт:
заскулил в нем, и захотелось, чтобы никогда не кончалась ночь, а если это
невозможно, то пусть уж подольше дует пурга или что-иибудь еще случится,
потому что главное — это жить, а прожить он сумеет везде.
Он снова уснул и увидел себя маленьким мальчиком, бегущим по зеленым
дорожкам нынешнего микрорайона Матвеевское, которого, конечно, не было во
времена его детства — деревня Матвеевская тут стояла. В руке у него свитая из
толстой проволоки (такой было удобно цепляться, стоя на коньках, за борт
грузовика — но это из его детства, а не из сна) палка-погонялка, которой он
попеременно подталкивает три катящихся перед ним разноцветных пластмассовых
колесика. И все у него чудесно получается: колесики едут ровно, не валятся набок
и не отстают, они послушно, с радостью бегут впереди него и послушно ускоряют,
движение, стоит только их чуть подтолкнуть. Но так длится недолго, потому что
на Нежинской, идущей от знаменитого в Москве круглого дома к станции, этих
колесиков оказывается тьма-тьмущая и гонят их такие же, как он, мальчики в
панамочках и злые девчонки в гольфиках. Колесики начинают капризничать, они
или разбегаются, или отстают, или валятся на мостовую, они того гляди
потеряются в этой разноцветной толпе, а надо спешить к станции, потому что вот-
вот из-за последнего поворота с истошным свистом выскочит последняя
электричка и все они опоздают куда-то, потому что потом поезда долго не будет
— следующая только в одиннадцать сорок две. И все подхватывают свои
колесики, чтобы бежать к станции, а у Евдокимова одно — зелененькое —
пропало, кажется, его взяла вот эта девочка (или вот этот мальчик?). Но как найти,
как доказать, если все эти колесики совершенно одинаковые и таких зелененьких
тут, наверное, штук сто или даже больше? И он хватает чье-то, ближайшее к не-
му— красное и бежит с тремя к станции, и кто-то гонится за ним, чтобы отнять это
чужое колесо, а последняя электричка уже действительно свистит, выскочив из-за
поворота, а над головой — он уже бежит по тоннелю к платформе на Москву —
грохочет, сотрясая землю, встречный товарный состав.
«Ну уж нет, — подумал Евдокимов, опять проснувшись, — хватит с меня этих
снов—так и под поезд попадешь. И что это за ночь — то авиационная катастрофа
мерещилась, то железнодорожная».
– Злился он, пожалуй, даже не на то неизвестное, что подсовывало ему такие
сны, а на самого себя, на то, что как ни хочется, а надо сейчас встать, проделать
акробатический этюд над креслами и спящими в них людьми и выбираться через
толпу на улицу — ничего не поделаешь, надо.
«А деньги я Тростянскому, — подумал он вдруг, лежа на спине и задрав ноги,
чтобы пронести их цад головой парня и спинкой его кресла и таким образом
развернуться, — не отдам —и все. Расписку я не. писал, свидетелей не было.
Какие деньги, Адольф Тимофеевич, помилуйте! Приснилось вам это, наверное.
Или, может, пьете вы по вечерам в одиночку —вот и зашла мозга за мозгу. А я тут
при чем? Пить нужно меньше».
Та самая инерция, которая заставляла его топтаться по ногам соседей,
устраиваться на подлокотниках кресел, а потом толкнула обратиться к ним с
несуразным заявлением, инерция не только предпринятого им дерзкого,
самоутверждающего движения, но и могучего, уверенного в себе духа снова
проснулась в нем, и, торжествуя и ликуя, празднуя освобождение от неуверен-
ности чувств и робости мысли, он с упоением продирался сквозь человеческий
бурелом, не очень-то щадя встречных, - но и не злоупотребляя окрылившей его
свободой поступать так, как ему хочется.
— Никто ничего не должен. Мне радостно, что мы врозь. Целую вас через
сотни нас разделяющих верст.
«Откуда это? — подумал Евдокимов. — Слышал где-то или читал. Или сам
сейчас сочинил? Хотя едва ли. Слово «версты» уже сто лет не употребляется, да и
нет у меня никакого желания целовать Тростянского. Пусть уж он меня поцелует,