Шрифт:
– Видишь, я проявил по отношению к тебе доброту, - сказал мужчина.
– На добро, если ты воспитан, как полагается, надо отвечать добром. Поэтому я жду от тебя ответной услуги. Кто делал карточки?
Я вернул бутылку на стол.
– Я один делал. Дома.
– Ну, это мы выяснили, только, вот незадача, кто-то диски твои отформатировал. Не знаешь, кто бы это мог быть?
Я промолчал. Мужчина налег на стол, и тот скрипнул под его тяжестью.
– А может ты думаешь, что ты герой?
– спросил он.
– Поверь, многие так думали и ошибались. Потом ссали кровью и недосчитывались пальцев. Или находили конец в яме, в лесу. Ничего романтического и возвышенного в таком фальшивом героизме нет. Сначала человек сопротивляется, потому что полон дурацких иллюзий о собственной значимости, о драгоценности своей жизни, ему мерещатся какие-то идеалы, отживающие понятия о чести, достоинстве, дружбе, памяти, потом вместе с понятиями начинает отживать он сам. А ты еще совсем молод. Подумай, зачем тебе это надо? Мы ведь тебя все равно сломаем, возможно, превратим в инвалида. Твоим отцу и матери, думаю, не очень-то нужен сын-инвалид.
Я всхлипнул.
– Видишь? Это не добрая сказка и не романтическая история, - сказал мужчина.
– Я полагаюсь на твое благоразумие. Скажи мне, сколько вас в группе?
Я поднял на него мокрые глаза.
– Да я один все сделал!
– А календарь? Маленький такой, с ладонь, календарь? Кажется, семьдесят четвертого года.
– Нашел.
– Где? В книжной лавке?
Я мотнул головой.
– У мусорных контейнеров, давно, с неделю назад.
– Кто-то выбросил?
– удивился мужчина.
Я пожал плечом.
– А может ты на чудо надеешься?
– спросил он меня.
– Что вдруг - трах-бах!
– и меня на благодушие потянет? Или что я сделаю скидку на твой возраст? Ай-яй, мальчик маленький, невинный, восемнадцать лет всего. Ну!
Он хлопнул по столу ладонью.
– Я же признался уже!
– скрючился я.
Внутри меня все тряслось и ходило ходуном, ныло, кружило и сжималось от боли. Хотелось в туалет.
Я все меньше понимал, чего от меня требуется. Чтобы я оговорил Семку, Саню, Лешку, Игоря и Петра Игнатьевича? Но они здесь совсем не при чем.
А карточки - ладно, карточки мои...
– Ты меня на крик не бери, - сказал мужчина, привстав.
– Ты чего добиваешься? Чтобы я озверел? Я озверею.
– Я же только карточки...
– простонал я.
– И чего тебе не хватало? Небедная семья, отец - оператор насосной станции, мать - домохозяйка, учёба в престижном колледже. Перспективы! Выучился бы, уехал на стажировку в Штаты, глядишь, приметили бы такого головастого, как ты, парня, остался бы там, в раю.
– Но получается, что победили-то мы, а не американцы.
Мужчина помолчал. Мне было не видно, какое выражение сложилось на его лице, я заметил только, как криво встали его усы.
– Парень, тебе-то какая разница?
– спросил он.
– Ну, просто...
– несколько секунд я подбирал слова.
– Мы - другие, не такие, как нам рассказывают. Лучше. И у нас есть, чем гордиться. Мы были Советский Союз, и мы победили в Великой Отечественной. А у нас все это отнимают, словно мы не достойны этого. Словно мы какие-то идиоты. Скоро и космос отнимут, и Гагарина.
– И что?
Я посмотрел на мужчину.
– Кто мы будем тогда?
– Люди. Граждане Европы, члены общей европейской семьи. Зачем нам выделяться, парень? Нахрена нам эти имперские замашки? Первые, вторые...
– А американцам зачем?
Мужчина вздохнул.
– Я смотрю, ты упертый. Я-то думал, что ты по глупости карточки рисовать начал, а ты, оказывается, убежденный борец. Революционер!
– Но это же правда!
– Ты вот ни хрена не поймешь, но я тебе скажу. Правда эта никому не нужна. Ее ни к чему не пристроишь. Спроса на нее нет, перевожу на понятный ученику экономического колледжа язык. Ты жил без правды восемнадцать лет, плохо тебе было? Страна живет без нее третье десятилетие, и что? Не развалилась, не рассыпалась. Американцы доллары отстегивают, чтобы так продолжалось и дальше, чтобы мы не возомнили себе и не полезли голой задницей со своими замашками менять мир.
– Но правда...
– Это из тебя выбьют, - пообещал мужчина.
Он вышел тихо, я даже не уловил щелчка замка.
Меня били втроем.
Я обнаружил, что через какое-то время невозможно ни кричать, ни стонать, ни дышать, ни жить. Ты превращаешься в сгусток боли, который и становится твоим телом, твоим адским домом, покинуть который тебе давать не собираются. Мне выбили два зуба, сломали ребро и вывернули из сустава плечо.
Уже с потерей зубов я был готов отказаться от своих заблуждений, признаться во всем, что необходимо, и пообещать, что никогда, никогда больше...
Им было мало.
Вернее, трем моим мучителям было решительно безразлично, что я бормочу разбитыми губами, на что я согласен и в чем готов поклясться. Они методично превращали меня в фарш, они выбивали из меня все человеческое, проявляя, раскрывая скулящее, хрипящее, ползающее в собственных соплях животное существо.
Они, как истинные профессионалы, художественно показывали мне меня. Какое я дерьмо. Не героическое, вонючее, слабое.
Но мне не было стыдно ни за слезы и слюни, ни за выплевываемые слова, ни за "Простите! Простите меня!", ни за "Я все, что угодно...", ни за "Пожалуйста!".