Шрифт:
«Есть только то, что я вижу: дом этот, постройки начала прошлого века, этот дерганый человек, который, вероятно, залез сейчас своим тощим брюхом под кровать. Есть его одиночество и отсутствие спичек в его квартире. А пес мой сидит у моих ног. Нет никакой мистики! Я просто встревожена, как и все вокруг. Разве может быть иначе? Есть ровно то, что есть, и будет ровно то, что будет. Люди спят, им надо отдохнуть перед тем, как наутро взять мобильные и получить очередную порцию новостей. Надо изо всех сил сохранять спокойствие, нерушимое спокойствие… А что нам остается?»
Наконец в трубке послышалось обиженно-писклявое «спасибо», и следом с шумом захлопнулось окно. Варвара Сергеевна устало зевнула — часа четыре еще вполне можно было поспать. В ушах все еще «вжикало».
Многое в жизни происходит из-за глупых привычек…
Тогда, в октябре девяносто третьего, она, бежавшая среди хаоса в полковничью квартиру, почти перед самым подъездом дома замедлила шаг только потому, что ей мучительно захотелось курить. В пачке, лежавшей в сумке, оставалась пара сигарет, а коробок спичек она при выходе из метро отдала старому оперу.
Бредя с Лаврентием по пустынной улице обратно в отель, Самоварова внезапно вспомнила об этой несущественной детали так остро, словно это было вчера.
Каждую новую встречу заключенный невероятным образом молодел: морщины на его лице разглаживались, истонченная и нездоровая кожа становилась плотнее, покатые плечи распрямлялись, а в серо-голубых глазах начал сверкать огонек. Он производил впечатление когда-то имевшего многое, но серьезно пострадавшего в схватке с жизнью человека.
Другое дело, что теперь жизнь протекала где-то вовне: звенела на тысячи километров капелью и радостными трелями птиц, гудела освобождавшимися ото льда реками и журчала ручьями.
Девочки задавали вселенной вопросы о любви и открывали наугад лежащие на тумбочках книги, завивали локоны, крутились перед зеркалом. Мамы, боясь за дочерей, вечерами сбегали к подругам, пили вино, незаметно переходя в разговорах от деток к изменщикам-мужчинам.
Мальчики качали бицепсы и пресс, цинично усмехались и, боясь выдать в себе любовный страх, прятали глаза от девочек, пока их отцы решали вопросы и ставили перед собой бесконечные скучные задачи.
Оставшиеся здесь, включая никогда не покидавших свой пост охранников, были за что-то наказаны.
— И как дела у вашего Никитина? — прервав затянувшееся после ухода дежурного молчание, огорошил ее очередным вопросом заключенный.
— Спасибо. Хорошо.
В памяти всплыл и пронесся, как на ускоренной перемотке, образ Сергея — от молодого и дерзкого капитана, тайного любимчика почти всех замужних и незамужних женщин отделения, крупного, темноволосого, всегда с пытливым, категоричным взглядом — до усталого, с одышкой, седого располневшего мужчины все с тем же мужественным профилем и резковатым баритоном.
Образ этого не просто некогда любимого, но самого ценного после дочери человека, ощущался здесь почти чужим.
— Я надеюсь, он вас обеспечил.
— А должен был? — Самоварова ощутила, как, спровоцированное бестактным вопросом, в ней проснулось нечто нехорошее. Сергей не помогал ей деньгами и никогда не делал серьезных подарков. Она не просила — он не предлагал. Но в любых экстренных ситуациях, даже не спрашивая, оказывал незамедлительную помощь.
— Он мне это обещал, — расплылся в хамоватой улыбке ненавистный обветренный рот.
— Вы знакомы с Никитиным? — сухо спросила Самоварова.
— Болтали разок.
— И что же он вам обещал?
— Заботиться о вас.
— Так! — Варвара Сергеевна сверлила заключенного взглядом. — Кто вы такой? Мы вместе работали? Если вы уверены, что мы знакомы, почему не хотите представиться?
— Хочу, чтобы вы сами вспомнили. Так будет справедливо.
— Мало ли, чего вы хотите! А я хочу мир во всем мире! — шваркнув стулом, Самоварова встала из-за стола и подошла к окну — оттуда тянуло гарью, приглушенной запахом кислых щей и дешевого табака. Мучительно не хватало воздуха, и она, недолго думая, сорвала веревку с поломанной оконной ручки.
Из мира — огромного и солнечного, чудного и чудесного, в котором рождалась и жила музыка, оживали под руками мастеров старинные иконы, рвали душу незамысловатые, о любви и смерти, песни, мира, в котором любились и, дочитав до конца свои книги судеб, нередко спокойно умирали во сне, — в затхлый кабинет хлынул поток свежего воздуха.