Шрифт:
И — увы, и тем не менее, тем не менее...
Балаган
Вечером я пришел в балаган и стал смотреть, что там показывают. На сцене бегали две темные фигуры: у одной за спиной болталась деревянная сумка и пока другой бил этого (он бил его, да), она болталась во все мыслимые стороны и страшно гремела, — наверное, в ней что-то было. Да, они дрались — этот, с деревянной сумкой и тот, с фонариком в левой руке. Фонарик горел фиолетовым светом. Я понял, что этот, который был с деревянной сумкой, куда-то хотел идти, а этот, с фонариком, не пускал. Из-за этого они и дрались. Точнее, фигура с фонариком била этого, а этот слабо сопротивлялся. Под конец этот, с деревянной сумкой, что-то тихо сказал тому, с фонариком, на что тот остановился и упал к ногам этого и стал о чем-то его просить. Наверное, он понял, что зря терял силы и теперь жалел об утраченном. Этот, с деревянной сумкой, вроде простил его, и тот, уж совсем повалившись на пол, сделал для нас вид, что умер. Конечно, я знал, что он не умер, а притворился.
Этот, с деревянной сумкой, прошел по сцене за кулисы и вынес оттуда крест и укрепил его посреди сцены. „Вот!“ — громко заорал он на весь зал, и все в зале страшно заорали. Потом он ушел и долго не появлялся, а когда появился, то шел не сам, а его несли на носилках четыре желтые старухи с глупыми лицами, они положили его рядом с крестом и стали что-то петь. Тогда этот, с фонариком, встал из своей умершей позы и тоже начал петь. Они все пели какую-то странную песню, нельзя было разобрать ни слова, одни подвывания и пришептывания. В зале все молча смотрели на это, и я тоже смотрел и не знал, куда мне уйти — мне было скучно не только внутри этого балагана, но и снаружи, потому что в наше время везде скука. И я остался и скрипел зубами, вот что.
Вдруг этот, с деревянной сумкой, тоже встал из своей умершей позы и показал всему залу и своим товарищам на меня. Все обернулись ко мне, стали зыркать на меня своими дурацкими глазами. Потом из-за кулис вылез здоровенный солдат в медицинском халате и пошел ко мне. Все встали на ноги, чтобы посмотреть, что тут будет. Я тоже встал, потому что мне было интересно, что тут происходит. Это „доктор" подошел ко мне, молча положил меня на плечо и понес на. сцену. На сцене пахло свежесрубленным деревом и красками. Кругом валялись какие-то пестрые тряпки и люди головами вниз. Кровь стала приливать к моей голове, и к сказал, что мне нехорошо и пора меня перевернуть и объяснить, что тут происходит, и если мне будет плохо, то и им будет плохо, потому что это будет так. Тот, который не выпускал из рук фонарик, ударил меня кулаком в нос и сказал, что меня сейчас будут наказывать и что я должен молчать и ждать, когда они решат, как именно меня будут наказывать. Мне захотелось ударить этого, с фонариком, и он это понял и еще раз сильно ударил меня в нос, и мне стало спокойно и уютно. Я видел, что какая-то женская фигура подняла вниз руки и что-то громко спросила у зала, и зал ответил ей громким гулом. Тогда меня повалили на пол и стали гвоздями прибивать к кресту, как христосика какого-то. Мне пробили руки и ноги, а голову привязали к верхушке креста. Крест подняли торчком, и я повис над залом как дурак. Эти ненормальные стали ходить вокруг меня на четвереньках и выть свои песенки. Я закричал с креста всем, кто я есть такой и что всем им будет плохо, когда я спущусь и мои конечности заживут. Они меня не слушали, а целовали мои ноги и продолжали петь. Потом на сцену вышел новый тип метра в два ростом и толстый. Он подошел ко мне и спросил: „Ты не передумал?" — „Нет!" — закричав я громко, хотя не понимал, чего от меня требует этот верзила. Тогда и он меня стукнул.
Очнулся я в больнице, забинтованный, как банан. Черт с ними, думал я, вот выйду из этой клоповки и найду на них управу. А сейчас пока я немного слабый и набираюсь сил. Один черт знает, что я могу натворить, когда мои силы при мне. Вот как. Один черт...
Геннадий Прашкевич
ЧЕРНЫЕ АЛЬПИНИСТЫ или ПУТЕШЕСТВИЕ МИХАИЛА ТРОПИНИНА НА КУРИЛЬСКИЕ ОСТРОВА
Что может быть проще и очевиднее понятия о времени: мы так свыклись с ним и с его неизбежностью, что как-то непривычно и странно говорить нам о том, что для нас в нашей жизни представляет время. Из неведомого будущего, через какую-то совершенно непонятную грань, которую мы условно называем настоящим, время уходит и уходит безвозвратно в прошлое. Ничто не может остановить этого естественного процесса, ничто не ускорит наступления будущего и ничто не вернет нам снова прошлого.
А.Е.Ферсман
1. ПРОБЛЕМА ВЫБОРА
Конечно...
Каток, залитый дядей Гришей Зоболевым. Зимний, солнечный, прямо хрустальный день. Пустые холодные глаза Паюзы, никогда не меняющие выражения... Одна тысяча девятьсот пятьдесят второй год...
Такие цифры хочется писать прописью.
В ясный солнечный хрустальный день зимой одна тысяча девятьсот пятьдесят второго года некто Паюза, самый старший из семи братьев Портновых, дал понять, наконец, кого он скоро убьет.
Меня!
Паюза ничего не сказал вслух. Ему ничего не надо было говорить вслух. Я, как и братья Портновы, без лишних слов понимал Паюзу.
Чего тут не понять?
Прав, прав был академик А.Е.Ферсман — ничто не ускорит, ничто не вернет... В 1952 году я, скорее всего, слов этих не знал, но неизбежность сразу и остро почувствовал. Единственное, что меня смущает в рассуждениях А.Е.Ферсмана — направление реки времени. Почему-то я привык считать, что время течет не в прошлое, а в будущее. Хотя почему бы ему и не течь из будущего? Ведь „мысль все равно не хочет с этим смириться".
Последние слова тоже принадлежат А.Е.Ферсману.
Он сказал их 30 января 1922 года на очередном годичном акте Географического института.
„Ничто не вернет нам снова прошлого".
А жаль.
Ведь такие, какие мы есть, наше упрямство, наши пристрастия, наш ум, наши комплексы, наши мечты и наши разочарования, наши устремления, наше добро, наша ложь — все это оттуда, из прошлого. Личностями или ничтожествами нас сделало нечто, оставшееся далеко позади.
Но что? Что?
Почему я давно не беру в руки те книги, что когда-то трогали меня чуть ли не до слез? Почему мне так тягостен человек, совсем недавно считавшийся моим другом? Почему я занимаюсь тем, что еще вчера казалось мне делом заведомо невозможным? Что, черт возьми, сделало меня таким, и именно таким? И когда? Случилось это в какой-то совершенно конкретный момент или растянулось, скажем, на четверть века? Способный на многое, почему из самых невероятных, предоставлявшихся мне жизнью вариантов я выбрал пишущую машинку и размышления о мирах, может быть и достаточно реальных, но все же не существующих?
Помню, как в детстве поразила меня монография Вильяма К.Грегори „Эволюция лица от рыбы до человека".
Пустые злобные глазки, разверстая пасть — ничего умилительного, почти машинный стандарт, позже я не раз встречал это акулье выражение на вполне, казалось бы, обычных лицах.
Лукавая хитреца в расширенных от волнения зрачках опоссума, позже я не раз встречал эту лукавую хитрецу в глазах провинциальных, себе на уме, простушек. Да поможет им Бог.
Близорукое лицо долгопята с острова Борнео. Знаю писателя, который до сих пор смотрит на мир такими глазами. У него даже уши так же топырятся. Ну ладно, не раз говорил он мне, самолеты самолетами, что-то их держит в воздухе, летают они, летают, но объясни, черт возьми, как радиоволны проходят сквозь стены?