Шрифт:
Однако не слишком ли идеализирована такая версия? Должны ли мы всерьез ожидать философского переворота в безгосударственном племенном прозябании пионеров нагорий? Внимательное чтение библейских текстов показывает, что, скорее всего, их верования не носили в строгом смысле монотеистического характера. Это хорошо объясняет ту легкость, с которой дальше они были «испорчены». Поэтому более разумным представляется рассматривать религию протоизраильтян с ее аниконизмом лишь как одну из предпосылок более сложного развития, которое завершилось гораздо позже — в интеллектуальной писцовой и жреческой среде. Аниконизм мог быть связан с кочевой традицией — или с бедностью быта в целом — и сам по себе еще не обязательно означает представление о трансцендентном Боге в привычном нам смысле.
С нашей точки зрения, ключевой для библейской революции является мифологема о совершенной уникальности исторического пути Израиля как единственного народа, избранного единственным надмирным Богом. Между тем мы не знаем, насколько глубоко протоизраильтяне воспринимали свою уникальность, — напротив, складывается впечатление, что их подход к мирозданию не отличался от других новых образований начала железного века, прежде всего будущих соседних царств Аммона или Моава. Этот подход — связанный с почитанием одного, своего божества, но без труда допускающий почитание другими народами их собственных божеств — называют генотеизмом от греческого слова ??? (родительный падеж ???? [henos]) — «один». Единственность божества носит еще чисто количественный характер, а сам этот бог никак не превосходит других.
Выше мы уже приближались к описанию генотеистической картины мира, когда говорили о божественном совете и разделе карты мира между царствующими сыновними богами. Например, в Книге Судей израильский вождь Йифтах (Иеффай) обращается к царю аммонитян со следующим рассуждением:
Не владеешь ли ты тем, что дал тебе Кемош, твой бог? А мы владеем всем тем, что дал нам в наследие YHWH, бог наш. (Суд. 11:24)
Здесь в уста древнего героя явно вкладывается архаическое представление о целом ряде богов, которые заведуют соответствующими народами и распределяют между ними территории (а над ними, в свою очередь, стоит, вероятно, бог-отец Эль или Эльон). Сходным образом упомянутый ранее моавский царь Меша в своей хвалебной надписи (так называемой «Стеле Меша, царя моавского») описывает роль своего бога, Кемоша, в историческом процессе:
…Израиль притеснял Моав многие дни, ибо гневался Кемош на народ свой.
Напротив, собственные победы Меша, соответственно, приписывает смене Кемошем гнева на милость. Таким образом, хотя стела Меша разделяет с библейскими текстами представление об особых отношениях народа с отдельным божеством, определяющим политическую историю этого народа, вряд ли можно говорить о моавском монотеизме или моавской революции. По крайней мере, моавитяне не создали ни своей Библии, ни какой-либо новой религии — таково было на тот момент общее для всего региона мышление, само по себе монотеистической революцией еще не являющееся. Потребовались дальнейшие вызовы и ответы, чтобы древнеизраильская мысль шагнула дальше — к тезису об абсолютной надмирности (и в итоге трансцендентности) своего Бога.
Исраэль Кноль справедливо отмечает роль монархического периода в этом процессе. Тем не менее он останавливается больше на отрицательной стороне этой роли — культе Ба’аля, появлении культовых статуй и других иконических изображений. Однако в этот период действуют и важнейшие израильские пророки, которые активно сопротивляются как этим частичным нововведениям, так и становлению крепкой монархии в целом. В дискурсе пророков YHWH выступает заступником социальной справедливости — того первозданного равенства и порядка, которое, по их интуиции, имело место на племенном уровне развития древнеизраильской общности. Критикуя идолопоклонство и многобожие, пророки выступают заодно и против новых социальных феноменов: имущественного расслоения, нарушения старых земельных наделов, становления аристократии — в общем, всего того, что сопровождает переход от племенной вольницы к полноценному государству. Требование служить Богу, а не личной выгоде приобретает актуальность именно в этой исторической ситуации, тогда как служение другим богам, прежде всего Ба’алю, становится символом измены племенным ценностям равенства и братства. Этот этап развития библейского монотеизма можно назвать монолатрией — единослужением: другие боги еще не вполне отрицаются, однако поклонение им рассматривается пророками как запретное. Так, даже впоследствии одна из первых заповедей Синайского откровения будет гласить: «Да не будет у тебя других богов перед Моим лицом» (Исх. 20:3, Втор. 5:7), — их не должно быть «у тебя», но само существование различных божеств еще допускается. В этот же период пророки достаточно активно обращаются и за пределы своего народа: по-видимому, Бог постепенно становится заступником всех угнетенных на свете — не только израильтян.
Иерусалимский Храм: новоевропейское изображение. Ф. де Шампань, «Вид на Иерусалим и Храм царя Шломо (Соломона)», XVII в.
The Metropolitan Museum of Art
Идеи монолатрии были по-своему восприняты и использованы иерусалимской монархией в ее поздний период, когда Самарийское царство пало под натиском Ассирии. В это время мы сталкиваемся с реформами царей Хизкии (Хизки-Яѓу, Езекии, конец VIII в. до х. э.) и Йошии (Йоши-Яѓу, Иосии, конец VII в. х. э.), которые настаивают на централизации культа: единственному Богу предлагается теперь поклоняться в одном-единственном месте — Иерусалимском Храме. Напротив, все множество локальных жертвенников и святилищ объявляется вне закона. Ученые спорят о том, насколько реформы были масштабны в реальности и насколько достигли успеха, однако в любом случае здесь речь идет еще об одном шаге в развитии монотеизма, в том числе в смысле радикального столкновения с привычными культовыми практиками. Именно на этом этапе наиболее ярко проявляется революционная природа монотеизма: старые формы культа отменяются, жертвенники оскверняются, священные статуи разламываются. Никакая толерантность к ним более невозможна. И касается это теперь не узкой интеллектуальной верхушки, а всего строя народной религии. Однако и этот момент революции потребовал двух серий реформ, а потом — Вавилонского плена, чтобы достичь своего результата.
Наконец, колоссальным фактором в трансформации библейской религиозности стал катастрофический исторический опыт, завершивший период монархии: ассирийский плен Самарийского царства (VIII в. до х. э.) и, главное, Вавилонский плен Иерусалимского царства (VI в. до х. э.). Депортация Самарии привела к полному исчезновению ее населения в плавильном котле Ассирийской империи и произвела неизгладимое впечатление на жителей Иерусалимского царства. Ей предшествовало падение сильнейшего северного соседа, Арама (Дамасского царства), и много лет дипломатического взаимодействия с Ассирией. Век спустя Иерусалимскому царству было суждено и самому разделить опыт своих собратьев. В этот период новым вызовом стало противостояние мировым империям (сперва Ассирии, затем Вавилону). Именно этот стимул, по-видимому, стал решающим в формировании образа Бога как вселенского господина, Царя народов, повелителя истории. Территориальным претензиям имперских владык на мировое господство иудейская мысль противопоставила еще более высокую инстанцию, для которой Ассирия или Вавилон тоже суть лишь временные орудия. Земля целиком стала принадлежать Богу, который отбирал или давал народам политическую независимость или господство по Ему лишь известному плану.
Вавилонский плен нанес глубокую травму иудейскому религиозному сознанию. При этом он разорвал старые связи с местом, окончательно уничтожив возможность любых локальных культовых практик. Избежали ассимиляции именно те слои депортированных, кто хранил верность наследию пророков и царей-централизаторов. В депортации они увидели заслуженное наказание за несоблюдение принципов монотеизма в прошлом, и это наказание стало наглядным доказательством истинности пророческой проповеди. Авторы, писавшие в изгнании, должны были найти опору за пределами иерусалимского культа (который был прекращен); этой опорой стала, с одной стороны, скорбная память об этом культе, а с другой — надежда на его восстановление. По-видимому, именно в этой среде сложилось и особое почитание седьмого дня, Шаббата, как своего рода замена Храму, локализованная не в пространстве, а во времени. И конечно, главным и неопровержимым подтверждением истинности древних пророчеств стало чудесное избавление из плена, когда новая империя, Персия, и в самом деле санкционировала возвращение депортированных и восстановление иерусалимского культа.