Шрифт:
Казалось, эмир весь ушел в свои нелегкие мысли. Рассеянно наблюдая за легким голубым дымком от своей папиросы, он после долгого молчания, никем из нас не нарушаемого, вновь заговорил:
— Иной раз мне кажется, что чуть не весь народ старается искусственно сдержать ход истории, остановить ее колесо. Куда ни глянь — застой, разобщенность, отсутствие общих целей. И самое печальное — то, что многие воспринимают все это как должное, необратимое, будто бы предначертанное самой судьбой. Получается, что жизнь под иностранным гнетом — это и есть наша участь… — Он оглядел нас грустными глазами и невесело усмехнулся. — А знаете, какими словами заканчивается национальный гимн англичан? — И эмир сам ответил на свой вопрос: — Вот как он оканчивается:
Никогда, никогда, никогда
Англичанин не станет рабом.
Молодые глаза эмира сверкнули, и он заговорил с жаром, не пытаясь скрыть внутреннего волнения:
— А афганцы должны быть рабами! И индийцы, и египтяне должны быть рабами! Только не англичане! Это — избранная нация, она призвана властвовать, повелевать, за наш счет строить красивые города, дворцы… Англичане должны развлекаться в игорных домах, есть, пить, развратничать — и все за счет рабов. А афганцы и индийцы могут постепенно вымирать от нищеты и голода… — Эмир едва сдерживал себя, казалось, злость его вот-вот вырвется наружу. — А еще говорят о каких-то там высоких принципах, о какой-то человечности! Но и наши политики не лучше — одной чалмой пытаются покрыть две головы: считают себя патриотами, а сами оправдывают все низости колониализма.
И эмир рассмеялся горьким, язвительным смехом.
А я подумал: «О ком он говорит? Только ли о Сабахуддине-ахуне или и о моем дяде тоже?»
Дежурный офицер постучал в дверь и доложил, что прибыл сипахсалар. Эмир тяжело, устало поднялся и, с улыбкой обратившись к шахине, сказал:
— Спасибо за хороший ужин, Сурейя-ханум.
И мы, в свою очередь, с благодарностью поглядели на шахиню.
Просторная комната быстро опустела.
Где-то поблизости послышался призывный голос муэдзина[9] — наступило время вечернего намаза[10].
Мы с Ахмедом вышли во дворцовый сад и долго гуляли там, делясь впечатлениями об ужине у эмира. Но вскоре нас позвали.
Эмир объявил, что меня и Ахмеда намерен оставить в Кабуле, подле себя. Это было для нас обоих ударом. Мы рвались в бой, хотели как можно скорее испытать судьбу на поле брани. Отсиживаться в кабинете и издали следить за сражениями, в которых решается судьба народа, его честь, его будущее, — нет, с этим мы не могли смириться! И потому до тех пор повторяли эмиру свою просьбу отправить нас в бой, пока через несколько дней нас вновь не пригласили в его кабинет.
Едва войдя, я заметил висящий на стене обнаженный меч с черной рукояткой. Я и раньше видел его, но сейчас почему-то с трудом оторвал от него глаза.
Эмир бросил на блокнот перо, которое держал в руке при нашем появлении, поднял голову от стола и сообщил, что нам надлежит отправиться с войсками сипахсалара в сторону Вазиристана. Затем он встал, обошел стол, приблизился к нам и, поочередно пожимая наши руки, сказал, будто благословляя на подвиг:
— Возвращайтесь с победой!
Эти слова прозвучали для меня как выстрел по врагу; по телу пробежала прохладная дрожь, я чувствовал ее и тогда, когда мы уже вышли на улицу.
Что и говорить, каждый из нас мечтал, разбив врага, с победой вернуться домой. И каждый в глубине души верил, что останется жить. Но война есть война, этого не забудешь…
Мне было бы тяжело уехать, не простившись с женой и сыном Хумаюном. Они гостили в доме моего покойного тестя, в Мазари-Шарифе; я решил, что пошлю за ними, но волновался: успеют ли?
До позднего вечера мы с Ахмедом бродили по городу. Кабул был на военном положении — улицы безлюдны, вокруг все тихо, мертво. А ведь обычно город шумел громкими голосами, смехом, и даже в ночную пору в некоторых лавках горел свет.
Старики на своих постах несли охрану, то и дело встречались солдаты с ружьями наперевес и фонарями в руках. Глухая тишина вокруг воспринималась, как затишье перед бурей, и, хотя официально война еще не была объявлена, сражение началось.
Сама природа, казалось, застыла в печальном молчании: ни лист не шевельнется, ни ветерок не коснется лица, а звезды в чистом небе будто стремятся как можно глубже вонзиться в его синеву и оказаться подальше от неспокойной земли. И луна светит неверным, мерцающим светом.
Ахмед остановился, мы закурили, и лишь после этого он заговорил о том, о чем, вероятно, не раз думал.
— Меня вот что удивляет, Равшан. Говорят, Ленин ненавидит монархов, говорят, он низверг династию Романовых, царствовавшую около трехсот лет или даже больше, не помню. И вот врагу монархии протягивает руку его величество эмир. И не только протягивает руку, но и ждет от Ленина поддержки. Как это увязать? Как понять такое противоречие?
Ахмед не был единственным, кто задавал себе подобные вопросы. Многие не понимали, почему эмир не просто обратил свои взоры на север, но и надеялся на поддержку большевиков. Мы часто слышали — Ленин… большевики… С этими словами в газетах связывались чудовищные злодеяния: разрушения, истребление, низвержение… И хоть бы одно доброе слово! До того, как взойти на престол, эмир редко заговаривал о большевиках, а если упоминал о них, то лишь вскользь, неопределенно. И вдруг словно ветер самой истории круто изменил свое направление, и не одному эмиру, но и нам стало казаться, что и Ленин и большевики приблизились к нам. Те, кто по-прежнему проклинали их в своих мыслях, проклинали и эмира; те же, кто к эмиру благоволил, не позволяли себе, по крайней мере публично, хоть слово обронить против большевиков. Вот ведь какая сила, какая дипломатическая мудрость таится в политике!