Шрифт:
И Йер уверенно — гораздо более уверенно, чем в самом деле ощущала, — подтолкнула его руку к ножнам и за плечи утянула за собой. Лишь оглянулась от крыльца — одним горящим взглядом обожгла двоих. Из них лишь Орья отвела глаза.
А ненавистный, глупый и отнявший у нее так много Йергерт растерял вдруг свою важность, сжался и впервые за минувшие года вдруг снова сделался мальчишкой жалким и убогим, как когда-то у огня в ночь Бдения.
Бой кончился, но самое плохое только начиналось.
Наступала зима. Тягостная, меланхоличная и тоскливая, как и всякий раз, только в этом году — одинокая, как никогда. Она приносила холода и украшала леса золой колючего инея. Ветви посерели, изморозью обметало луга, даже камни двора — и те покрывались ледком и хрустели под ногами. Жухлая листва там, где не сгнивала, примерзала и обрастала узором белизны.
Лиесс посерел, помертвел, и веселый по осени дым из труб потерялся на низком бесцветном небе, что почти лежало на вершинах горного хребта.
Первый месяц зимы как всегда: долгий, тягомотный и сложный; вся природа умерла, унесла с собой краски, и вокруг лишь серость камней, инея и грязи. Только тридцать дней спустя, когда сменится очередная полная луна, успокоится и уймется обуявшая все души суета: ляжет снег, спрячет дрись и позволит пробудиться первым цветам. Виореи, цветы Северного народа, как всегда наклюнутся, только землю скроет первый, самый тонкий слой, а потом пробьют его и раскроются, пыльно-пурпурными озерцами разукрасив жухлые луга. Их укроет новый, второй-третий-пятый снег, похоронит и счастливым знаком одарит всякого, кто случайно откопает нежный, не погибший цветок под сугробом. К весне, когда снег сойдет, от них уже не останется и следа…
Но сейчас тягомотную серь не разгонит их синева, снег не спрячет — она пропитает город, замок и начнет отвоевывать сердца. Даже зелень крыш и Лунный Огонь от нее не спасут. Не спасут они и от одиночества: в ремтере не звучат голоса, бодрый гомон братьев и их оживленное веселье не согреет, не примет в себя, чтобы зачерствевшая среди умирающей природы душа медленно оттаяла — вместо них могильная, гулкая пустота, своей тишиной напоминающая: война. Пусть не здесь — где-то там, вдалеке, но ее трагичный силуэт точно за плечом стоит и в затылок дышит — до того она реальная. Это длилось уже столько лет, что с ней свыклись, но теперь, когда братьев отправили в битву, она словно расползлась, в тенях залегла, камни пропитала. Только повседневная суета от нее и отвлекала — отупляющая и парализующая. Растворяешься в ней — точно в пустоту проваливаешься, и так изо дня в день, месяц за месяцем…
В этом инеисто хрупком тягучем безвременье Йер, закуталась в шаль, пересекла двор, поднялась на стену, что открыла вид на кусочек предместий — не до темного, вымаранного войной горизонта, а лишь только до границы мутной сизой дымки, что легла за ближайшим леском.
Город у подножия замка гудел возней, гомонил на разные голоса, шебуршал и шептал, дышал.
Йер мазнула по нему взглядом в просвет зубцов, но не задержалась — быстро отыскала одинокую фигуру, что смотрела вдаль пристально и задумчиво, неподвижная до того, что лишь орденский плащ с побледневшим зеленым пламенем слабо колыхался — зима даже из него краски забрала.
Меж двумя мерлонами места — на двоих, и Йерсена встала возле юноши, ничего не говоря. С этого угла обзор другой: Содрехт смотрел вниз, на нижний двор, где у самых ворот собралась группа всадников. Пятеро, может шестеро серых плащей, суетливых и копошащихся, а меж ними один броский, черный, с проблеском зеленого пламени. Они уезжали на войну. Через седла сумки, за спиной — щиты. У пятерки на них гербы комтурства, а последний — рыжий с золотом. Знак на нем не разобрать, но Йерсена и так знала: горы и вонзенные в них два меча.
— Кого с ним отправили? — Йер спросила тихо, даже тише, чем всегда.
— Молодых. Старый гарнизон не стали отпускать.
“Могут даже не доехать” — промелькнула мысль, только лучше было промолчать. Он не хуже нее знал.
Она покосилась на Содрехта, на тоскливо-бесстрастный профиль, по какому совсем ничего было не понять, и опять опустила глаза туда, откуда даже не мгновение не отходил его взгляд.
— Ты как?
Юноша смолчал. Долго стоял, неподвижный, струной натянутый, словно ждал, пока всадники сядут в седла, подберут поводья, оправят плащи, пока кони, нетерпеливо храпящие, ступят на широкий мост к барбакану, и тогда лишь сказал:
— Думаю, что зря не смолчал.
Йер не повернула голову, только подняла взгляд. Ветер взметнул волосы, холодом прошелся по плечам, что уже не прятала шаль — сползла и повисла на локтях.
— Мог ведь этого всего не начинать. Притворился бы, что не слышал и не видел, ничего родителям бы не написал. Мы тогда сидели бы сейчас, как обычно, в ремтере. Вчетвером.
“А они и дальше бы ложились за твоей за спиной”.
Только этого Йер тоже вслух не сказала.
— Хоть помолвка теперь над тобой не висит, — вместо этого произнесла она, чувствуя, как ветер уносит слова.