Шрифт:
Кроме цветных фото, кухню украшала еще парочка черно-белых. Катя, мать Алекс и Анны, сидела, прижав к себе обеих девочек на фоне типичных для девяностых годов обоев в кирпичик, смотрела доверчиво в объектив. Наконец-то я могла вдоволь наглядеться на это лицо. Она мне нравилась, эта дочка партийца. Ни следа заносчивости, нахрапистости хозяйки жизни. И она казалась… нет, не несчастной, но какой-то потерянной.
– Мы готовы, – раздалось из коридора. Слава вывел под локоть Анну, аккуратно усадил на стул. – Как там наш бульончик?
Анна сидела, опустив обернутую в тюрбан полотенца голову. Я чувствовала исходящий от нее пульсирующий стыд. Взглянула выразительно на Славу. Пошел ты к черту со своим сюсюканьем. Какие там «мы», «наш», «бульончик»?
– Спасибо, – сказала я выразительно. – Бульон готов. Я сама ее уложу.
Он запнулся на секунду, будто хотел что-то добавить. Но, к счастью, сдержался. Невесело кивнул.
– Тогда я пошел. Звони, когда в следующий раз понадобится помощь гегемона.
Я даже не попыталась улыбнуться. Подтолкнула взглядом: вон! Я не испытывала ни малейшей благодарности. Смогу ли я когда-нибудь его простить? Вот в чем вопрос, как говорил один датский принц. Хлопнула входная дверь, я поднялась и налила в тарелку бульон. Положила рядом ложку.
– Поешьте, Аня. Вам это сейчас необходимо.
Она, так и не поднимая головы, послушно начала хлебать золотистую жидкость. Я молча сидела рядом. Не надо спрашивать, сказала я себе. Не сейчас. Но не выдержала.
– Вы ведь тогда не писали того письма, верно?
Она на секунду замерла с ложкой в руках. А потом вновь продолжила молча есть. Послушная девочка. Я вдруг разозлилась.
– Вы не хотели расставаться. Но вас заставили. Перевели в другой вуз, отвезли жить на дачу, пока Вите не надоело ходить под окнами.
Звякнула ложка. Аня наконец подняла на меня глаза. Я вздрогнула – как непохоже это лицо было на то, которое я привыкла видеть. Где вечная доброжелательная улыбка? Где мягкий взгляд?
– Стыдно, Ника. Вы же занимаетесь литературой. И знаете – нет ничего хуже безличных страдательных залогов. Давайте называть вещи своими именами. Он написал от моего имени письмо. Он придумал какие-то звонки от Вити со словами расставания. И уговорил меня сделать аборт от единственного человека, которого я когда-либо… – она запнулась. Сделала старательный вдох-выдох: только бы не расплакаться. И продолжила: – В результате я не могу иметь детей, живу с нелюбимым мужем, постоянно колюсь гормонами. И семьи по большому счету у меня нет. Как и любимой профессии.
Анна наклонила тарелку, подставив ложку, сцедила последние капли. Тяжело, будто восьмидесятилетняя, встала из-за стола.
– Он жизнь мою схавал и даже не подавился.
Я пошла за ней по темному коридору в сумрачную комнату. Анна легла, я накрыла ее одеялом и услышала длинный выдох. Пора было уйти – помыть посуду, выбросить бутылки, позвонить и успокоить Алексея…
– Посидите со мной чуть-чуть, Ника, – прошептала Анна. И я послушно опустилась на стул рядом. Мне тоже хотелось плакать, но я заставила себя дышать ровно и смотреть в сторону, а не на свернувшуюся клубком под покрывалом Анну.
На столике рядом с кроватью стояла еще одна фотография: две девочки и молодая женщина, держась за руки, прыгают в морской волне. Снова Катя.
– Почему на даче нет ни одной фотографии вашей матери, Аня?
– Алекс… – ответила она едва слышно. – Алекс не хочет.
Ритм ее дыхания замедлился. Она заснула. Я тихонько поднялась, на цыпочках вышла из комнаты. Спи, сестра. Спи.
Глава 30
Литсекретарь. Лето
Последние и наиболее дорогостоящие переделки в Двинских пенатах касались, как объяснил мне однажды хозяин, именно санузлов. В ситуации, когда полстраны продолжает сидеть на даче в лучшем случае на стульчаках биотуалетов, два сортира на один загородный дом казались излишним барством. И между тем – один, внизу, был почти в полном распоряжении отца семейства. Правило негласное и непререкаемое. Другой, располагавшийся на втором этаже, делили промеж собой многочисленные остальные, к которым и присоединилась литсекретарь. Я старалась сделать свои дела раньше всех – невесомо соскользнуть по скрипящим ступеням пролетом ниже и запереться в малом пространстве с продолговатым окошечком под потолком.
Окошечко летом закрывалось только на ночь, чтобы в туалете было не слишком зябко поутру. И я была первой, кто открывал его, ознаменовывая сим незатейливым действием начало нового дня. Когда же ситуация изменилась? В начале августа, пожалуй. Я заметила, что уже не являюсь утренним первопроходцем: окошко оказывалось открытым, а в туалете витал остаточный запашок. Чего-то, что я не смогла определить сразу, ибо запашок не входил в краткий список обычных туалетных ароматов и не являлся ядреным хвойным амбре из флакона освежителя воздуха, притулившегося в уголке для самых тактичных визитеров. Однако даже остаточный его флер поднимал из глубин моей души какие-то отвратительные воспоминания. Настолько страшные, что сознание блокировало их несколько дней подряд, пока я наконец его не узнала. А узнав, некоторое время в задумчивости сидела перед открытым окном своей комнаты.
Так пах сортир в нашей квартире, когда в перерывах между химиями отца отправляли домой. Видите ли, больных раком частенько выворачивает наизнанку, и запах рвотных масс, пусть сейчас же спускаемых в унитаз, напоминает вам, что смерть, скорее всего, притаилась неподалеку. Доходило до меня до смешного медленно: итак, в доме никто не болен той же болезнью. Если бы кто-то оказался под «химией», я бы его мгновенно вычислила – симптомы мне слишком хорошо знакомы, упустить их я бы не смогла. Банальное отравление не случается регулярно по утрам. Как и приступы рвоты при булимии не происходят на пустой «утренний» желудок. Прошу, не обвиняйте меня в тупости: иногда самые простые объяснения приходят нам в голову в последнюю очередь.