Шрифт:
Дамала был родом грек, а по профессии дипломат. И во второй раз я встретила его во французском посольстве в России. Когда я вошла в зал, он стоял ко мне спиной, но я с первого взгляда узнала его по блеску черных волос. Он был затянут в свой фрак и действительно был самым красивым мужчиной из тех, кого я встречала в жизни, и самым соблазнительным, подумала я, когда он повернулся ко мне и одарил меня сияющим взглядом. Я слышала о его скандалах, о его успехах. Тогда, по слухам, у него была связь с двумя дочерьми князя Ростопчина, двумя сестрами, и их трио вызывало толки всего Санкт-Петербурга. Он держал под руку обеих, и я успела увидеть, как побледнели и та и другая, когда он отпустил их руки и шагнул ко мне. Я опиралась на Гарнье, который не вздрогнул. У мужчин не такая острая интуиция, как у женщин. По крайней мере, в отношении того, что они могут потерять. Зато те, две юные русские, сразу поняли это. Мы с Дамала не промолвили ни слова, мы едва взглянули друг на друга, едва улыбнулись, но уже целиком принадлежали друг другу, во всяком случае, физически. И так было все время, пока длилась наша история.
Дамала был, наверное, самым слабым и самым несчастным мужчиной из всех, кого я знала. Ему не нравилось ничего из того, что он делал, не нравилось даже ничего из того, что он мог бы сделать. Он мог бы стать нигилистом, если бы у него достало сил иметь хоть какое-то политическое убеждение, но такового у него не было. Он придерживался лишь одного: удовлетворять женщин и заставлять их страдать, как только они начинали дорожить им. И к тому же, в довершение всего, он принимал морфий. Но об этом я узнала гораздо позже, хотя могла бы заподозрить и раньше, ибо, как друг моей сестры, он должен был разделять и ее пороки, или, если хотите, ее привычки. А у Жанны такая привычка появилась уже лет пять назад, несмотря на мои нравоучения и порки, какие я устраивала ей время от времени. Раз или два я застала ее со шприцем в руках и однажды даже избила до потери сознания, но все напрасно. Теперь мне думается, что это было не лучшее средство, что, возможно, были и другие способы. Но, похоже, и для нее тоже иного решения, чем этот порошок, эти шприцы и скрытность, не было. Наркотик не нравился мне, как все тайное, то, что прячется, замышляется, таится, то, что скрывается, чего стыдятся. Но Дамала не стыдился, он говорил о морфии как о дополнительной любовнице, причем наверняка самой дорогой. Он никогда ничего не скрывал от меня, ни своего эгоизма, ни своих пристрастий, ни своей неверности. Он ничего не скрывал от меня и не извинялся. Только время от времени признавал, что тоже любит меня, и за эти мгновения, не скрою, я в течение двух лет понапрасну тратила остаток своей жизни. Не могу назвать это любовью, ибо любовь, мне представляется, это взаимное чувство. «Любовь – это то, что происходит между людьми, которые любят друг друга». Так написал человек Вашего поколения, некий Роже Вайян. Дамала не любил меня. Впрочем, возможно, и я тоже не любила его. Я питала к нему страсть, которую и он разделял какое-то время, но утратил раньше, чем я. И в этом заключалась моя ошибка. Словом, он заставил меня ужасно страдать. Я выглядела смехотворно: я ревновала, была пылкой, глупой, неловкой, смешной, легковерной, жалостливой, нежной, подозрительной, была какой угодно, только не такой, какой следовало быть, то есть безразличной. Я отдала ему все роли Гарнье, который в ярости ушел от меня, причем с полным на то основанием. Дамала с легкостью портил все роли, которые я ему поручала, причем, можно сказать, делал это от души, ибо он любил сцену как истинный уроженец Востока, каковым и являлся. Я не отдавала себе отчета в том, что он плохо произносит текст, – я находила его прекрасным. Я не отдавала себе отчета в том, что он плохо держится, – я находила его прекрасным. Я не отдавала себе отчета в том, что он наносит мне вред, – я находила его прекрасным. Я не отдавала себе отчета в том, что он заставляет меня страдать, – я находила его прекрасным. Это глупо, да? В своем безумии я дошла до того, что стала его женой. Втайне от своей труппы и своего семейства я отправилась в Лондон, чтобы сочетаться с ним браком, и вернулась в Париж с новоиспеченным мужем. Ко всеобщему удивлению, я не нашла сказать ничего другого ни «моей милочке», ни своему сыну, ни ошеломленным друзьям, кроме как: «Не правда ли, он прекрасен?» Это показалось им довольно слабым аргументом.
Так продолжалось год, два, а мне показалось, что лет десять. Я перебиралась с одной сцены на другую, терпела один крах за другим, все шло из рук вон плохо. Я избавляю Вас от рассказа о моих трудностях с «Амбигю Комик», со всеми театрами, со всеми казино, со всеми полициями мира. Я избавляю Вас от рассказа об обидах, которые он наносил мне своими связями с актрисами, об оскорблениях, которые он позволял себе высказывать в мой адрес публично и наедине, я опускаю все, что мне пришлось вынести. А еще говорят, что я была холодна! Боже мой, как, признаюсь, мне хотелось быть таковой в ту пору! Я руку готова была дать на отсечение, чтобы стать ею! Но, увы, я такой не была, и если мне пришлось лишиться ноги, то совсем по другой причине.
И вот наконец! Наконец! В один прекрасный вечер мне чудом удалось изменить ему с Жаном Ришпеном [39] . Хотите верьте, хотите нет, но я без малейших отклонений целый год хранила ему верность, этой жалкой полуразвалине, этому слишком красивому отбросу. Вся эта любовная история, замужество и развод были для меня губительны со всех точек зрения, кроме одной. После Дамала я играла Федру лучше, чем когда-либо ранее.
Франсуаза Саган – Саре Бернар
Дорогая Сара Бернар,
Поверьте, я искренне сочувствую Вам. Такого рода ураган всегда неприятен, даже в узком кругу. А уж обсуждаемый, подстерегаемый и подогреваемый сотней людей должен стать настоящим кошмаром. И можно еще считать удачей, что Вы ждали тридцать восемь лет, прежде чем Вас настигла такая беда, это все-таки утешение!
Сара Бернар – Франсуазе Саган
Да, если хотите, утешение! Возможно… С ранних лет несчастья действительно, не обходили меня стороной, но я умела противостоять им. И отчасти горжусь этим. Перейдем, однако, к продолжению, это более интересно, вернее, перейдем к следующему: речь о Ришпене, том самом, кто сумел отторгнуть меня от Дамала, или, точнее, заставил нарушить верность ему. Представьте себе, что я, как это ни глупо, поклялась быть верной этому скоту, хотя он изменял мне, словно зверь в лесу. И в своих апартаментах, и за кулисами, я всюду с трагическим видом хранила величественное молчание. Рассердившись, Ришпен холодно изнасиловал меня. И тут я поняла, что моя верность была не так уж естественна. Несчастная любовь заставляет вас, бог знает почему, верить в добродетель, во всяком случае в вашу! Ришпен всеми силами старался вывести меня из этого заблуждения. Он очень был похож на Муне-Сюлли. Того же средиземноморского происхождения, смуглый, мужественный, отменного здоровья, он обладал точно такой же энергией и силой. Он писал немного глупые, скучноватые, но поэтичные пьесы, лично указывая на малейшие нюансы игры с трудно вообразимым кривляньем. Он любил важничать, носил колец больше, чем я, и, надо сказать, был на редкость забавен. А, кроме того, он был нежен и безумно в меня влюблен, что приятно разнообразило мою жизнь. Мало-помалу ко мне возвращалась вера в мою судьбу, тем более что я встретила Сарду, автора Сарду, который после «Федоры», русской пьесы, дал мне возможность сыграть «Теодору», пьесу византийскую. Это был двойной успех – и проникновение Византии в парижское общество, и несколько затрудненное проникновение некой Византии в мои финансы. После всех моих глупостей я, разумеется, снова оказалась на мели; я даже вверила свой театр сыну, которому тогда исполнилось всего пятнадцать лет, это было губительное начинание, и я вновь оказалась в самом плачевном положении. Благодаря Сарду я стремительно поднялась. Теодора с ее нарядами, драгоценностями, ожерельями, безумствами, императрица Теодора вновь вернула меня на трон, мой временный актерский трон, но все-таки трон. Правда, ненадолго! Долгов становилось все больше. Моим домам и моему театру не удавалось уравновесить друг друга. Словом, мне вновь пришлось отправиться в турне, на этот раз в Южную Америку. Признаюсь, я была рада уехать из своего города, из приходившей в упадок Европы, где на меня сыпались оскорбление за оскорблением, по крайней мере в частной жизни. И я снова двинулась в путь, естественно с «моей милочкой», а также в сопровождении Анжело и Гарнье, прекрасно ладивших друг с другом, и некоторых из тех, кто составлял прежнюю мою труппу. А такие были. Я не стану рассказывать Вам о Южной Америке и моих блестящих успехах. Скажу только, что ее жителям свойственны американское простодушие, американская роскошь в сочетании с некоторыми итальянскими оттенками, греческими и болгарскими безумствами. От императора Бразилии я попадала к правителю Перу, потом Чили и Уругвая, и повсюду делалось все возможное, чтобы доставить мне удовольствие. В Панаме, увы, Анжело и Гарнье сразила желтая лихорадка, но я спасла их. Одно лишь омрачило это турне, организованное, разумеется, Жарретом, который с давних пор оставался мне верен, во всяком случае как импресарио. Тем временем я поняла, что его молчание и загадочность были, скорее всего, проявлением значительного недостатка интеллекта, и очень боялась, как бы он не надумал возобновить со мной тот любовный дуэт, который был так мил в первый раз, в Северной Америке, но здесь, в Южной Америке, показался бы мне тягостным. По моему виду он понял, что я уже совсем не в том расположении духа, и стал на редкость сдержанным, спокойным и приятным деловым человеком. Я снова прониклась к нему определенным уважением и даже восхищением и радовалась возможности считать его своим другом и опорой в жизни, когда в Монтевидео он внезапно умер от сердечного приступа. Его с печалью похоронили. Собралась вся труппа, немного ошалевшая, в довольно пестрых одеждах, утративших былой приличный вид из-за бесконечных переездов с вокзала в гостиницу и пересадок с поезда в коляску, с судна в фиакр. Эта смерть всех нас застала врасплох, мы пришли без головных уборов, непричесанные, всклокоченные, с наполовину снятым гримом. Это были невообразимо странные похороны под палящим солнцем Монтевидео. В солнечной, карнавальной атмосфере тропиков Жаррет с присущим ему видом делового человека в своей благопристойной куртке был совершенно неуместен в качестве покойника. Пока бросали на гроб землю, мне вдруг вспомнились рдеющее солнце и задняя площадка поезда, вновь безмятежно продолжавшего свой путь, прекрасный первозданный пейзаж, руки, обнимавшие меня, и невероятный, поразивший меня запах. Я рыдала, но только внутренне, и меня снова, в который раз, наверняка сочли холодной и бесчувственной. Я уже говорила, что не умею плакать, когда меня постигает настоящее горе. С неким правдоподобием я плачу только на сцене.
Четыре года спустя мне пришлось хоронить Дамала, для спасения которого между тем я сделала все, но он умер от наркотика в одной парижской больнице. И если на его могиле прилюдно я проливала приличествующие слезы, то не испытывала и десятой доли той печали, которая одолевала меня, когда я хоронила Жаррета. А ведь я любила Дамала, страдала из-за него; я стремилась к нему, желала его и всегда ждала. Странно, до чего наша скорбь безучастна к нашей любви. Нас очень долго преследует тоска, жестокая, неизбывная, связанная с людьми, которых, как нам казалось, мы любили из прихоти, которые занимали наши мысли всего один сезон и которых, думалось нам, мы давным-давно забыли… А когда они умирают, сердце разрывается… Зато если умирает другой, тот, за кого мы готовы были отдать жизнь, нас одолевает лишь скука! Смерть и та не умеет хранить верность!
Франсуаза Саган – Саре Бернар
Прошу прощения, что прерываю Вас, но я заметила некую странность в Вашем рассказе: может показаться, что эти годы, эти восемь или десять лет были для Вас чередой путешествий, любовных увлечений, но с точки зрения чисто театральной ничего по-настоящему интересного не произошло (если оставить в стороне финансовые затруднения, от описания которых Вы так любезно избавили меня и которые я, если не охотно, то вполне легко могу себе представить). Неужели не было ничего, что увлекало бы Вас в Вашем искусстве, или не было пьесы, которая воодушевляла Вас, а может, Вам изменил успех? Нет, я знаю, что это не так, Вы были на вершине славы. Тогда почему Вы не говорите о театре? Может, Вы утратили то, что примитивно именуется «священным огнем»?
Сара Бернар – Франсуазе Саган
Это верно, я не говорю Вам о театре того времени, потому что он был для меня скорее источником огорчений, чем радости. Как Вам сказать… Не то чтобы отсутствовали пьесы или я хоть сколько-нибудь скучала: я арендовала «Амбигю Комик», я арендовала «Ренессанс», я делила свое время между этими театрами – и конечно, разорялась. Я не переставала работать, ставить новые пьесы: пьесы Ришпена, Сарду, Дюма-сына, Банвиля! Я не останавливалась, и успех сопутствовал мне, особенно с пьесами Сарду. Но вот что странно: хотя эти женские роли, особенно у Сарду, были великолепны, Теодора, Федора и Жисмонда – невероятные, удивительные персонажи (не говоря уж о Тоске!), причем Сарду, а потом и я так постарались, что публика принимала пьесы с восхищением, и успех не покидал меня, но творениями эти роли назвать было нельзя.