Шрифт:
Жаррет посмотрел на меня, потом на машиниста, который тоже с ошеломленным видом взирал на нас, затем, достав бумажник, извлек из него некоторую сумму денег – сама по себе она показалась мне внушительной, но ничтожной по сравнению с тем, что она означала для этого несчастного человека, – и протянул деньги машинисту. Тот молча положил их в карман и неторопливо направился к тендеру. Несколько шагов, отделявших нас от поезда, показались мне бесконечно долгими. «С ума я сошла? – я все-таки задавалась вопросом. – С ума я сошла? По какому праву втягиваю я в эту историю, наверняка смертельную, всех этих людей с их заботами, увлечениями, любовниками, работой, у которых нет желания умирать по моей прихоти на дне американского потока. С ума я, что ли, сошла?»
Задавая себе этот вопрос с несколько большей настойчивостью, чем обычно, я почувствовала, как Жаррет берет меня под руку и ведет посреди путей. С его стороны это был первый ласковый жест. Я с удивлением подняла к нему лицо как раз в ту минуту, когда он наклонил ко мне свое и посмотрел наконец на меня так, как мужчина может смотреть на женщину. Мы долго, очень долго ждали, стоя перед мостом. Надо было раскалить топку добела, машинист должен был найти надежного человека, чтобы вручить ему деньги и адрес жены, надо было дать задний ход, чтобы разогнаться, и так далее. Эти минуты показались мне бесконечно долгими. В поезде я никого не предупредила, кроме «моей милочки», Анжело и сестры, все трое привыкли беспрекословно повиноваться мне, подчиняясь моим прихотям, и без возражений приняли новость, этот новый мой каприз, который мог, однако, стоить им жизни! Они восприняли это с такой невозмутимостью, как если бы я сказала им: «Послушайте! А не покататься ли нам на лодке на озере в Булонском лесу?» Труппу я решила оставить в неведении и, несмотря на некоторые угрызения своей совести, отправилась в конец поезда, на открытую площадку. По крайней мере, я увижу падение, если нам суждено упасть! «Ладно, – говорила я себе, – пускай меня мучают угрызения совести, но если мы разобьемся, у меня их больше не будет! А если проскочим, какие могут быть угрызения!» Возможно, такое рассуждение покажется немного странным, но я и правда так думала. Жаррет вместе с машинистом поднялся на тендер, потом я увидела, как он спустился и вернулся к нам в тот самый миг, когда поезд дрогнул. Он оказался на площадке вместе со мной и моей сестрой, и когда мы тронулись, я заметила, как сестра Жанна инстинктивно схватила его за руку. А он положил руку мне на плечо.
Сначала возникло ощущение скольжения, как бывает, когда поезд набирает скорость на поскрипывающих рельсах, потом по легкому подскоку нашего вагона я поняла, что мы коснулись моста. Мне показалось, что скорость и шум усилились, но сразу сообразила, что меня оглушала стучавшая в висках кровь. Это продолжалось – пересечение моста, – это продолжалось века и вместе с тем один миг. Я вдруг почувствовала, как мост прогнулся под нами, почувствовала, что пол уходит из-под ног, и подумала: все кончено. Впрочем, сестра Жанна в самом деле промолвила упавшим голосом: «Все кончено!» На мгновение рука Жаррета сжала мое плечо, но когда я взглянула на него, то увидела все тот же застывший профиль. Подобно лошади, которая рвется изо всех сил, пытаясь выбраться из зыбучих песков, поезд прибавил скорость, и с чудовищным грохотом наш вагон оторвался от пустоты. Я ощутила, что мы понемногу поднимаемся по склону, и вдруг услышала стук колес по твердой земле в тот самый момент, когда позади нас мост внезапно рухнул, опрокинувшись в ущелье. Должна признаться, меня охватил невообразимый страх. Я закрыла глаза. А когда открыла их, то увидела, что по-прежнему стою прижавшись к Жаррету; я всей грудью вдыхала его необыкновенный, пленительный аромат. Моя сестра исчезла с наших глаз, и руки Жаррета овладели моим телом. Он часто дышал в мои волосы, как человек, изнуренный долгой борьбой, и я поняла, что единственным его противником был он сам. Одно из самых сильных, самых ярких и самых насыщенных воспоминаний моей жизни – это багровое солнце и задняя площадка поезда, где этот мужчина с такой жадностью целовал меня; мы оба стояли в конце поезда, который мог стать нашей могилой и который теперь весело подавал сигналы, мчась по равнине.
Ну, а когда за ужином я сообщила своим спутникам, что они едва не оставили свои кости на дне каньона среди скал, они рассмеялись мне в лицо. Не помогли и свидетельства сестры и «моей милочки». Первую сочли слишком безотказной, а вторую – слишком доверчивой по отношению ко мне. Впрочем, когда я расспрашивала «мою милочку» о ее мыслях в момент пересечения моста, о ее последних мыслях, она простодушно отвечала, что в ту смертную минуту молилась за меня. Это вконец растрогало меня. Стало быть, никто не поверил мне, это должно было бы вывести меня из себя; однако за ужином я все время чувствовала на себе горящий пристальный взгляд моего импресарио, который, как и я, ждал, когда закончится ужин и начнется ночь. С этой минуты Америка для меня стала всего лишь пейзажем, который вклинивался между ночами любви с Жарретом.
Возвращение в Гавр было триумфальным. На набережных собрались тысячи людей, они выкрикивали мое имя, окружив нашу маленькую труппу, тут был и мой японский адмирал, и множество друзей, а главное – Морис, который, едва причалило судно, бросился в мои объятия. Я и забыла, до чего светлые у него волосы, до чего он ласковый, но его самого никогда не забывала, ибо с изумлением осознала, как недоставало мне его на протяжении всего путешествия. Я с восторгом устроила в Гавре праздничное представление, задержавшее нас на несколько дней, и в Париж я вернулась, пожалуй, с гордостью, обладая значительной суммой золота и денег, которую почтительно вручил мне Жаррет. Я привезла около двухсот миллионов долларов золотыми монетами, попросив заплатить мне наличными, и доверила их «моей милочке». «Милочка» ревностно охраняла их, однако это не помешало тотчас пробудиться тысяче кредиторов, и они явились, размахивая счетами под моими балконами. Странно, когда получаешь вдруг какие-то деньги, во всех уголках планеты сразу все просыпаются, все кредиторы, хочу я сказать. Поначалу Париж встретил меня неприветливо. Никто толком ничего не знал о моем путешествии, если не считать желчных отчетов моей дражайшей подружки Мари Коломбье, которые она посылала в газету «Эвенман», рассказывая об одних неприятностях и осложнениях. Все думали, что я разорилась, все думали, что я потерпела поражение, все думали, что я пропала. Под «всеми» я разумею газеты, сплетни, женщин, людей, то есть всех, кроме мужчин, которых я знала, мужчин моей свиты, все как один они были в восторге (от меня); я даже влюбилась ненадолго в красавца Поцци, моего хирурга. (Должна сказать, что я забыла Жаррета, как только мы пересекли Атлантику. Боюсь, что красота этого человека заставила меня поверить в его загадочность, тогда как он был попросту скучен – таково уж особое свойство красоты.)
Тем не менее я немного досадовала на то, что оказалась вне общества и что Париж относится ко мне свысока. Я искала способ исправить это положение и очень быстро нашла его. На 14 июля в «Опере» намечалось пышное торжество, на котором должны были присутствовать президент республики Жюль Греви, Жюль Ферри, Гамбетта и многие другие. Муне-Сюлли предстояло декламировать патриотические стихи, а Агар, моя дорогая Агар вместе с оркестром собиралась петь «Марсельезу».
Если помните, я хорошо была знакома с Агар во времена «Одеона» и знала ее как страстную женщину. Я навела справки, и мне стало известно, что она влюблена в молодого лихого капитана из гарнизона, стоявшего в провинции. Черноволосая Гортензия, горничная Агар, всегда относилась ко мне с безумным обожанием. Я, словно случайно, встретилась с ней на улице и посвятила в свой план. Захлопав в ладоши, она рассмеялась и стала моей сообщницей.
И вот, вечером 14 июля в «Опере», когда Агар собиралась петь «Марсельезу», верная Гортензия вручила ей телеграмму: солдат ее сердца, ее милый офицер неудачно упал с лошади, и теперь он в руках хирурга, никто не знает, чем все обернется… Потеряв голову от страсти и тревоги, прекрасная Агар бросила свое праздничное платье цветов французского триколора, накинула клетчатую дорожную пелерину и поспешно отправилась в фиакре в Вирзон, Иссуар или куда-то еще. И в ту минуту, когда после стансов Муне-Сюлли и аплодисментов воспламененной национальными знаменами толпы патриотический восторг достиг своего апогея, как на сцене «Оперы», так и в зале, оба директора «Оперы», шагая взад-вперед в ожидании задержавшейся Агар, метали громы и молнии.
И кого же они вдруг увидели одетой с ног до головы в синее, белое и красное, с подобранными вверх волосами и суровым выражением лица? Меня – скандальную, беспутную Сару Бернар собственной персоной! Прежде чем они успели возмутиться, я взяла их за руки и прошептала: «Агар не может прийти… Я заменю ее, хотя рискую больше, чем вы!» И это было правдой, ибо зал вполне мог освистать меня, если вспомнить толки прессы о моей распутной жизни и мнимом провале в Америке. Оба несчастных, открыв от удивления рот, страшно побледнели.