Шрифт:
когда, благодаря заботливости Федора Михайловича, мы гораздо раньше кончали
работу, и в этот раз кончали ее вдвоем с метранпажем: Федор Михайлович гостил
у семьи.
Траншель тоже уехал на дачу, и в конторе по этому случаю распивали
пиво и ели колбасу Herr Крейтенберг с своей Амалией и другими приятелями, а
меня переместили по этому случаю в литографскую, поближе к наборной. Туда и
зашел на минуту ко мне Н. А. Демерт - с приглашением ехать с ними в большой
компании на тоню, встречать восход солнца. Сборный пункт был назначен всем
на Фонтанке, у Г. И. Успенского, и меня обещали ждать до одиннадцати.
Вечер был чудный, теплый и ясный, небо безоблачное, и я была вне себя
от восторга и благодарности, но затем - уже не знаю, как это вышло - после
взаимно приятных, дружеских слов разговор наш принял вдруг характер какой-то
100
словесной дуэли. Вероятно, я отозвалась с сочувственным увлечением о
"Дневнике" Достоевского, а Демерт почему-то принял это за личное оскорбление
не только себе, но и тому журналу, в котором писал в составе его постоянных и
непостоянных сотрудников. Мое сочувствие известным идеям и настроениям
Достоевского принято было Демертом как измена с моей стороны их взглядам и
их направлению. Такое уж было время тогда! Все делились на овец и козлов, все
казались взаимно "опасными", "подозрительными"... А с моей стороны
подозрительным являлось одно уже то, что я читала - хотя бы только в корректуре
– журнал не их направления... Сначала я пробовала отшучиваться, смеяться. Но
что дальше, то было хуже. Демерт начинал уже мрачно смотреть исподлобья
куда-то в пространство и говорить мне ядовитые колкости...
– Да ведь это, собственно, что же?
– угрюмым басом говорил он, одной
рукой теребя свою бороду, а другой тыча в мою корректуру.
– Ведь это для вас тут
может казаться какой-то диковиной, что он тут пишет... А для меня тут
решительно ничего нового нет. На таких Федюш из Тетюш я на моем веку, слава
богу, предостаточно нагляделся... Да, я думаю, в Чухломе, в любом медвежьем
углу, такие Федюши и по сию пору не вывелись. Крестами побрякивают, на
церкви молятся, лбом оземь стукают, бормочут: "Исусе, Исусе!" Известно, что
бабы, а преимущественно старые девки, куда как любят таких. Вдогонку, видал я, за ними бегают... "Христосик! Юродивый! На копеечку! На копеечку!.."
Он представлял это в лицах и говорил уже не басом, а истерическим
бабьим визгом. Я пыталась остановить его:
– О чем это вы, Николай Александрович? Я - о статьях Достоевского, а вы
о каких-то юродивых! Что же это за разговор в самом деле!..
– Да и я ведь о том же! И я о статьях Достоевского!..
– Он захохотал.
Меня это возмутило. Только тут я впервые почувствовала "тиски"
направления; только тут вполне поняла, почему Достоевский язвительно кривит
губы, когда произносит слова: "они", "либералы"...
– Ах, так, по-вашему, он - юродивый!
– говорила я.
– Ну, а по-моему, это
глубочайший талант! Все тут у него сущая правда. И как горячо!.. И вы не хотите
этого признать только потому, что это не в вашем журнале!..
– Да уж чего горячее Аскоченского!
– не слушая меня, говорил в то же
время Демерт.
– Прямо в белой горячке из сумасшедшего дома! А ведь говорят, будто тоже "талант"!..
Неизвестно, чем бы кончился тогда этот нелепый диалог, но в эту минуту
мне подали новую корректуру, и Демерт ушел, чтобы не мешать.
Когда он распахнул дверь в контору, я на минуту остолбенела: в конторе,
подле самых дверей, сидел только один Достоевский.
Крейтенберг с своими гостями удалился куда-то в другое место, в
комнаты Траншеля. Федор Михайлович сидел, наклонившись к столу, и
перелистывал какую-то рукопись. На конторке лежал его мягкий кожаный
портсигар и листки почтовой бумаги с начатой статьей. Очевидно, он давно уже
был тут и сидел подле нас. "И непременно все слышал!" - с волнением думала я.
Но когда я подошла к нему, он поздоровался со мной, как всегда, и я
узнала, что он сейчас вернулся из Старой Руссы. Он заметно отдохнул и