Шрифт:
ерунда! Нет, ты, пожалуйста, скажи ей серьезно, чтобы она свои
обязанности помнила.
Ирина все это слышала, и у нее глухо, тяжело и мутно
билось сердце, так что было слышно самой.
– Ну, я пойду, матушка,– сказала тихо Аннушка.– Да ты не
очень позволяй наседать-то на себя, отгрызайся.
Софья Николаевна вдруг почувствовала себя в нелепом
положении, что ей, хотя бы для виду, придется делать выговор
Ирине. Но в то же время она чувствовала сильную досаду, почти
возмущение от небрежности Ирины. Они пришли домой втроем
с тем мужчиной, который ухаживал за ней, и он явился
свидетелем этого свинарника, так как были даже не убраны
постели.
Ирина услышала громкие, резкие шаги Софьи, шедшие к
кухне.
Софья хотела мигнуть Ирине, дать ей понять, чтобы она не
принимала серьезно то, что она будет ее пробирать, но от
досады и рассеянности как-то забыла это сделать.
Кроме того, когда она вошла в кухню, то увидела уходившую
Аннушку, от которой, она думала, что теперь избавилась
навсегда, и на столе самовар с сушками, теми самыми, которые
она покупала...
Она против воли быстро взглянула на самовар, на сушки, на
скрывшуюся в дверях спину Аннушки, от чего у Ирины все
замерло внутри, и сказала:
– Ариша, что же вы делаете?! Ведь я вас просила всегда
убирать раньше. Пойдите сейчас же уберите. Как у вас нет
такта, чтобы самой понять, если вас не заставляют, а просят...
Вначале Софья Николаевна говорила так, что это было
видно, что она говорит для вида, но приподнятый тон
собственного голоса и тайная досада против Ирины, ведь,
действительно же, поступившей небрежно, сделали то, что она
уже сама не могла различить, где она говорила для вида, а где
она, действительно, выговаривала Ирине.
Кроме того, на нее неприятное впечатление произвело
почему-то присутствие здесь сушек, взятых из буфета. «Но
246
какой вздор сушки!..» – сейчас же мелькнуло у нее в голове, и
она даже ужаснулась этой промелькнувшей у нее мысли.
Но ей нужно было продолжать делать выговор Ирине, и она,
все больше и больше повышая голос, говорила, ведя за собой
Ирину в комнаты.
– Я же просила вас: сначала убирайте комнаты, а потом
идите в лавку или пейте чай с своими гостями. Эти гости для
меня какая-то кара. Вот опять ложки нет. Где ложка? Боже мой,
ну что это?!
Щеки Ирины при упоминании о ложке вдруг залились таким
ярким румянцем, что слезы стыда выступили у нее на глазах.
– Ну, довольно, довольно,– сказала Семен Никитич,– ты не
можешь без крайностей.
Софья Николаевна вдруг увидела текущие по щекам слезы у
своего друга, как бы мгновенно опомнилась, схватила себя за
голову, бросилась в спальню, и сейчас же послышались
захлебывающиеся рыдания. Она билась в истерике.
Жизнь для Софьи Николаевны стала невыносима. Правда,
она потом объяснила Ирине, что ее истерика была результатом
того, что ей вдруг показалось невозможным, хотя бы для вида,
кричать на «лучшего друга своей души». Что ложка эта
вырвалась как-то сама собой. И что к Ирине ни одной минуты
не относилось то, что она, Софья, говорила.
Но с этого времени Ирина вдруг потеряла всякую свободу в
обращении с подругой. Да и Софья Николаевна говорила с ней
всегда как-то мимоходом, точно все куда-то спешила.
VI
Жизнь стала невыносима потому, что, во-первых, комнаты
убирались не так, как хотелось. А сказать теперь что-нибудь
было совсем невозможно после этого случая. Приходилось уже
самой, без участия Ирины, делать недоделанное, да еще
потихоньку от нее, чтобы она не увидела и не поняла, что между
ними нет той свободы дружеского отношения, при которой все
можно сказать, потому что душа чиста и нет никаких задних
мыслей, которые приходится скрывать, как позор.
Говорить стало вообще тяжело: тот исповедный тон с
высказыванием самых сокровенных мыслей пропал. А говорить