Шрифт:
— Поверь, предостаточно.
— В любом предостаточно. Надо видеть свет. И небо, и птичек, и собачек… Давай уже, вылезай из сети! Любимчик твой лежать у порога притомился. Поскуливает, не слышишь? — придумывала на ходу Матросова: «поскуливать» Лаврентий не умел. — Он, кстати, ремонтера с его шмуртдяком чуть было за ляжку не прихватил, хорошо я рядом была, цыкнула, он и послушался: нехотя, но отошел.
— Да ладно?! — встрепенулась Варвара Сергеевна: это было очень на него похоже! — Я не слышала.
— Так он тихой сапой, даже не рыкнул. Лежал и слушал, как я с ним препираюсь, а едва тот к порогу да деньги в руке зажал — он в стойку!
— Лавруша не любит, когда деньги из дома уносят. Парень, надеюсь, не пострадал?
— Нет, расслабься. Вылетел из квартиры жив-здоров!
Лаврентию, в самом деле истомившемуся у порога и ловившему одним поднятым ухом долетавший до него разговор подруг, Матросова нравилась. Гадости в ней было немного. И к нему отнеслась с уважением. А уважение, как хорошо знал пес, такая штука, которую невозможно изобразить, прикрыв высокомерие или страх дырявыми вежливыми словами. Как же ему хотелось поскорее вернуться домой!
Лапушка, единственная его любовь, без его поддержки, должно быть, сильно тосковала. Тоска неизменно приносит хандру. По холоду у Лапушки обострялся артроз правой лапки, когда-то поврежденной в их неравном бою со стаей грозного вожака Хромого…
Он вспоминал, как она, маленькая и пушистая, отчаянно билась тогда с бойцовыми псами, вспоминал ее миндалевидные, будто подведенные тончайшей кисточкой глаза, ее крохотные реснички, шелковую шерстку — рыжую, переходящую в перламутрово-серую подпалину на груди.
Вспоминал и млел…
Но в эту сосущую нежность снова примешивалось склизкое ощущение надвигающейся беды.
Увидев его, она померкла.
Все, что успела судорожно напридумывать в сладкой майской духоте, вся ее отчаянная решимость, едва он вошел, мигом испарилась.
Сегодня он был захлопнут изнутри, о чем говорили его вновь сгорбившаяся спина, покатые, выдвинутые вперед плечи, упрямые и злые складки, залегшие от носа до уголков опущенного вниз тонкого длинного рта и упертый в пол потухший взгляд.
Он выглядел, как при первом допросе — будто ничего и не было: ни откровений, ни вальса, ни шампанского, ни трепетного, хрустального ощущения близости.
А может, и не было?
Пространство здесь подчинялось своим законам.
Все это время она пыталась уместить его в квадрат, вот только оно неизменно превращалось в плавающий овал.
— Мне надо закончить с документами, — Варвара Сергеевна занесла ручку над допросным, остававшимся почти чистым, листом.
— Зачем? — безучастно спросил он.
— Сегодня вас этапируют на станцию, сверху пришло распоряжение. Там комиссия из трех человек решит вашу дальнейшую участь.
— От меня-то вы что хотите?
— Признание.
— Если все решено, зачем вам мое признание?
Самоварова пожала плечами:
— Все должно быть оформлено правильно.
— Все-то у вас правильно… Признайтесь мне напоследок, — в его сухом и черном голосе мелькнула жизнь, — вы когда-нибудь что-нибудь делали неправильно? Любили, например?
— Дурацкий вопрос. Любовь — единственное, к чему определение «правильно» не походит. Есть только разница в определении любви мужчиной и женщиной. Банально, но мы пришли в этот мир с разных планет.
Он грубо ухмылялся и все глядел в пол.
— Душа пола не имеет. А любят как раз душой, тем, чем мы не в силах управлять.
— Вроде бы прощаемся, а вы опять предлагаете пофилософствовать.
— Предлагаете как раз вы. Вам осточертела эта скукота, надеюсь, мне удалось хоть как-то скрасить ваше время.
В его скупых словах не было жизни, одна лишь уверенная в себе жестокость.
Вампиры всегда так поступают. Цепляют жертву на эмоциональный крючок, а потом, насытившись, теряют к ней интерес.
— Даже если предположить, что вам есть что предъявить: допустим, я вас действительно когда-то ненароком обидела, это, повторюсь, не может иметь никакого отношения к текущему моменту, а главное — причине, по которой вы оказались здесь. Вам бы лучше признаться в содеянном, чтобы лишнего на себя не нахватать! — предупреждающе добавила Самоварова.