Шрифт:
Романов, улыбаясь, продолжал:
— Первый километр отшагал, как ни в чем не бывало. А дальше — поехало. Колено не гнется, голеностоп не держит.
— Ага, — согласился Огнев, — пока в койке лежишь — прям богатырь. А как нагрузку взял — так и посыпался. Тоже проходил.
— Вот сижу я, весь в пыли, упал, второе колено отбил, галифе порвал, как нога подкосилась. Около меня машина тормозит — подвезти, мол? Шофер веселый, кроме шпал, ничего на мне не разглядел: вам бы, говорит, товарищ капитан, к нам на медсанбат заехать. Если я вас, товарищ капитан, в таком виде оставлю, меня же товарищ Денисенко потом живьем съест, под трибунал отдавать нечего будет. Я сперва ушам своим не поверил, а он подтверждает, военврач первого ранга Денисенко Степан Григорьевич. Я говорю — тогда мне точно к вам надо попасть, хоть живому, хоть мертвому. А шофер, серьезно так: “Мертвому никак не можно, за такое выговор влепят. У Степана Григорьевича с этим строго!”
Денисенко расхохотался, за ним подхватили Огнев и Романов.
— Дисциплина — штука великая! — произнес Степан Григорьевич, отсмеявшись, — Кого доставят мертвым — тому выговор! Вот так, товарищи. Трое кадровых на медсанбат — это, по нынешним временам, богато живем. Значит, справимся.
Поздно вечером, в палатке комсостава, натянутой по штормовому так, что ветер гудел в растяжках, бился в дно котелка синий огонек, и разговор продолжился уже с глазу на глаз. Алексей слушал рассказ друга о судьбе дивизии после той черной осени и удивлялся, в который раз уже, насколько быстро меняет людей война. Год прошел, а постарел Денисенко будто лет на десять, а то и больше. Его словно высушило вместе с этой степью: глубокие морщины поперек лба, седина густо выбелила волосы. А усы-то свои знаменитые куда подевал, Степан Григорьевич?
От котелка поднимался запах чая военного времени — скупо отмеренной чайной пыли да сушеной травы, какой бог послал. Рядом чадила коптилка.
— Нипочем не могу простить себе нашего разговора, — Денисенко говорил ровно и тяжело, синий огонек под котелком вздрагивал, отражаясь в его глубоко запавших глазах. — И забыть не мог. Ты же с самого начала прав был. И приказ на отход был уже. Сутки как был, да не довезли до нас… Я ведь тебя уже похоронить успел!
— Да и я тебя, Степан Григорьевич, уж не ждал увидеть. Ты ведь в Крыму с курносой два раза разминулся?
— Один раз чудом, другой раз уже понимал, что к чему. Когда мы с Перекопа уходили, помнишь, я штадив искал? Мне потом рассказали, его два дня как не было. Ты все правильно говорил, что уходить пора. А я все правильно говорил, что уходить нельзя. Такая вот, мать ее, диалектика. Прав был, но разговора того простить себе не могу. В общем, как вышли мы к своим, на нас смотрели, как на оживших покойников. Я, признаться, за потерю четырех машин при отходе без приказа мало что трибунала не ждал. Но нет, даже благодарность объявили. Ты в Инкермане про Южнова и Астахова не слышал потом?
— Южнов погиб. И все, кто с ним тоже.
— Как?! — Денисенко аж привстал.
— Немецкая разведка догнала. Астахов один вышел.
— Опять Васильев сломался? А они, небось, починиться пробовали… — Денисенко выдохнул сквозь стиснутые зубы. — Как чуял, не доведет эта колымага до добра. Надо, надо было хоть запчасти выбить для нее! А я, черти бы меня драли, все ждал, пока потише будет… Дождался. Не было запчастей — сжечь ее к чертовой матери перед отходом.
— То, что немцы потом машины зажгли, нас и спасло. Я дым увидел, свернули почти вовремя. От дозора отмахались, машины, как бензин кончился, бросили. Выскочили к своим. Гервера встретили.
— Живой?
— Был живой. Потом ранило, за несколько дней до штурма выписался в часть. Как чувствовал… А меня Астахов эвакуировал. Я б себя такого не стал — но он меня не то в предпоследний, не то в последний самолет впихнул.
— А тебя куда?
— Сам бы не поверил, Степан Григорьевич — в сердце. На грамм бы осколок потяжелее — и насмерть. А так… эвакуировали в бессознательном состоянии, в Геленджике осколок извлекли.
Денисенко хотел было переспросить, но ошеломленно замолчал, глядя на старого товарища почти со страхом. Кустистые, тронутые сединой брови взлетели вверх.
— Верил я, что ты везучий. До последнего верил. И похоронку-то рука не поднималась отправить тогда. Десять дней ждал, что ты выскочишь, — произнес он наконец.
— Что ждал — спасибо. Благодаря этому, Саша сначала от меня письмо получил, "похоронкам не верь". И уж потом от тебя. А теперь — сам видишь, заштопали, признали годным. Чавадзе статью по мне писать собирался, “счастливый случай ранения сердечной мышцы”.
— Чавадзе? Вот тут ты трижды везучий! Я же его работы до войны еще читал, это же, брат, столп торакальной хирургии всей Грузии. Ей-богу, после войны не успокоюсь, пока лично ему спасибо не скажу за тебя, — заговорил Денисенко с жаром, но тут же, понизив голос, спросил, — Остальные наши, хоть кто-то?
— Поливанову эвакуировали за два дня до меня, при бомбежке руку сломало. Прогноз хороший. Остальные — все… там, — и Огнев бережно вынул из планшета ту самую брошюру, развернул — Все, что осталось. Жить и помнить.
На этот раз оба молчали долго и слышно было, как за брезентовой стенкой палатки заливаются в степи сверчки да где-то вдали рычат машины.
— Погоди хоронить их, Алексей Петрович, — Денисенко тяжело вздохнул. — Как знать — может вот так же встретим и глазам не поверим. Вот ради такого… можно и даже нужно, — он потянулся к фляге. — Разбавлять? Так? Ладно. За встречу! Всех, кто жив будет. Непременно за встречу.