Шрифт:
Он показал мне приготовленные у двери кумганы и сказал:
— Можете спуститься в ущелье, там родник, чистая вода.
С кумганом в руке я вышел со двора, постоял у ворот, огляделся по сторонам. Только теперь, при утреннем свете, я понял, что всю прошлую ночь мы взбирались на вершину горы. Кроме гор, отсюда вообще ничего не было видно. Одни уже очистились от ночного тумана, другие все еще окутаны были мглой, и от этого пейзаж казался суровым и унылым. Чистый легкий воздух, по-утреннему прохладный, особенно здесь, в горах, пробивался к телу даже сквозь мою ватную телогрейку, хотя погода стояла тихая, безветренная и небо было безмятежно-голубым.
Я стоял у ворот, смотрящих прямо на склон горы, устремленной к северо-западу и беспорядочно усеянной приземистыми глиняными домиками, а скорее лачугами. По сравнению с этими жалкими жилищами сложенный из горных камней дом Яхья-хана, добротный дом с верандой, выглядел дворцом. Впрочем, он походил и на фундаментально сложенное здание тюрьмы с высокими толстыми стенами и узенькими прорезями окошек.
Пока я умывался и приводил себя в порядок, стало совсем светло и часть небосвода заалела, как подожженная.
Село пробуждалось. Вокруг бедных домишек стали сновать люди, появились слуги во дворе хана. Приостановившееся на ночь колесо жизни вновь заскрежетало, вращаясь, и каждый подталкивал его по-своему, каждый прикидывал, как бы провести наступивший день с большей пользой для себя и своей семьи.
Когда я вернулся в ханский двор, Хайдар-ага, оказывается, уже был на ногах. Он успел и умыться, и сотворить молитву и теперь разговаривал с Яхья-ханом. А Асад… Асад все еще спал!
Я вошел в комнату, разбудил его.
Асад был много моложе меня — ему едва сровнялось двадцать. Я знал и его отца. Он был каким-то финансовым работником и всю жизнь прощелкал на счетах. А Асад чуть не с детства мечтал стать офицером и по окончании лицея «Хабибия» имел намерение перейти на военную службу.
Но сегодня он был солдатом.
Вскоре мы приступили к чаепитию и завтраку, однако утренняя трапеза была прервана появлением такого же низкорослого и такого же невзрачного человечка, как сам Яхья-хан. Отвесив всем низкий поклон, человечек обратился к Яхья-хану неожиданно низким и сильным голосом:
— Народ собрался…
Хан отмахнулся:
— Ладно, ладно, пусть подождут…
Невзрачный человек выскользнул из комнаты, а Яхья-хан заметно заторопился.
На просторной площади в центре села толпились люди. Большинство сидели, поджав под себя ноги, впереди других — на специально подстеленной сухой траве — старики. Их загоревшие, морщинистые лица, казалось, вобрали в себя всю суровую неприступность окружавших нас гор. Но действительно ли эти люди были хмурыми, неприветливыми или это только казалось? А может, сама жизнь сделала их такими, и, постоянно влача на своих плечах груз судьбы, они позабыли о смехе, об улыбке? Как знать! Во всяком случае, не посвященному в тайны их бытия эти люди гор казались какими-то непроницаемыми, а их взгляды из-под густых нахмуренных бровей не предвещали дружеской беседы.
Хайдар-ага за руку поздоровался с каждым стариком, справился о здоровье, затем уселся подле одного из них, круглолицего и седобородого, о котором он успел нам шепнуть: «Это тот самый, кого зовут Абдул Кудус. — И добавил, обращаясь только ко мне: — Он хорошо знал твоего деда…»
Видимо, Хайдар-ага сказал седобородому старику, кто я такой, потому что тот жестом подозвал меня, усадил рядом и, улыбаясь, стал говорить о моем деде, выказывая при этом полное к нему уважение. Но беседа наша прервалась: Яхья-хан встал перед толпой, прокашлялся и заговорил голосом более густым и внушительным, чем обычно.
Сперва он сообщил своим соотечественникам о том, что мы привезли с собою письмо от сипахсалара. Затем протянул письмо стоявшему рядом красивому смуглому парню и сказал:
— Читай, сынок.
В наступившей тишине все взоры обратились к смуглому парню. В глазах толпы отчетливо читалась тревога, — я видел это, внимательно оглядывая людей, которые, тесно сидя друг подле друга, не просто слушали, а словно ловили каждое слово.
Мы были сейчас в одном из сел, граничивших с Независимой полосой. Официально считалось, что население этих сел — подданные Афганистана, однако же это был, в сущности, полукочевой народ, и жил он по традициям, издавна сложившимся в племенах и родах. Ощутив на себе давление Афганистана, племена эти подавались за границу; если же их пытались лишить самостоятельности англичане, они возвращались на родину. Это было не легко. Барахтаясь в бурном потоке жизни, народ разорялся, но мечта о том, что в конце концов его жизнь станет лучше и мучениям придет конец, помогала ему в этих странствиях.
Но нет, страдания и лишения не кончались, — наоборот, бремя невзгод давило все беспощаднее, нужда и унижения стали вечными спутниками этих людей, и жизнь их своей безрадостностью и мрачностью была сродни окружающим их холодным, голым скалам и темным ущельям.
Народ устал от такого существования, от вечного прозябания и вечных странствий. И все это усугублялось еще постоянными вспышками межплеменных и межродовых сражений, грабежами, резней…
Созвав джиргу[16], на которой мы сейчас присутствовали, Яхья-хан обращался за советом ко всем своим сородичам. И мне это понравилось. Этот обычай — советоваться со своими сородичами и соплеменниками — всегда казался мне одним из самых благородных обычаев нашего народа, но, к сожалению, он постепенно уходил в прошлое и с годами им все откровеннее пренебрегали. Вожди часто предпочитали силу, действовали по своей воле, не испрашивая мнения племени. А там, где насилие выдают за силу, неизбежно зарождаются злоба, гнев, мстительность.