Шрифт:
— Прохлада.
— Кабы такъ-то до вечера!
— Кабы двк борода, двкой бы не была.
— Вишь, о двкахъ Митро сказывать началъ!
Въ восемь часовъ рабочіе завтракали, въ первомъ часу — обдали, въ пять — полдничали, но разницы между обдомъ, завтракомъ и полдничаньемъ не было никакой: ли все тотъ же черный хлбъ съ солью, запивали тою же водой изъ Невы.
Во время завтрака дядя предложилъ Могутову принять участіе въ д. Могутовъ просилъ рабочихъ принять его въ свою среду на харчи и житье. Рабочіе согласились. Съ заходомъ солнца вс отправились на квартиру.
Квартира была въ глухомъ переулк Петербургской стороны, боле версты отъ мста работы. По об стороны переулка шли деревянные заборы, среди которыхъ, какъ бастіоны или башни крпости, далеко одинъ отъ другаго, стояло пять небольшихъ деревянныхъ домиковъ и одинъ большой, трехъ-этажный, каменный домъ. Деревянные домики были простенькіе, безъ балкончиковъ, мезониновъ и какой-либо рзьбы, окрашены срою краской и только вокругъ оконъ выведены были широкія коймы изъ узенькихъ, блыхъ и синихъ, полосъ, что домикамъ придавало нкоторую пестроту, пріятную для глазъ, какъ розовый или голубой бантикъ на груди двушки придаетъ какую-то особенную красоту и прелесть ея простенькому черному платью. На большомъ каменномъ дом не было ни одного выступа, карниза, цоколя или другаго какого украшенія; ряды его небольшихъ однообразныхъ оконъ, съ грязными стеклами, смотрли безжизненно, а тяжелая крыша спускалась далеко со стнъ и, казалось, давила домъ своею тяжестью. Надъ воротами была черная вывска съ надписью желтыми буквами: „Склад москательныхъ и аптекарскихъ товаровъ петербургскаго кунца Ивана Онуфріева Терехина“, а надъ калиткою, на черной же дощечк съ желтыми буквами, было написано, что „оптовая и розничная торговля сего склада помщается на Садовой улиц, домъ Патова, лавка № 30“.
Подойдя къ калитк этого дома и приподнявъ тяжелую клямку, рабочіе и Могутовъ, одинъ по одному, вошли на большой дворъ, обнесенный кругомъ деревяннымъ заборомъ, за которымъ вдали виднлись крыши и трубы домоъ, а вверху — темное петербургское небо. На двор было нсколько деревянныхъ низенькихъ сараевъ и навсовъ, валялось много ящиковъ и обломковъ отъ нихъ, стояла бочка на двухколеск, съ поднятыми вверхъ коротенькими оглоблями. Одинокимъ, широкимъ и низкимъ входомъ рабочіе вошли въ темный корридоръ, изъ котораго одна дверь, запертая замкомъ, вела въ складъ, а другая — въ помщеніе для сторожа, что видно было по надписямъ на дверяхъ. Этою послднею дверью рабочіе входили въ большую комнату, ярко освщенную огнемъ топившейся печки, стоявшей почти по средин комнаты. Они входили, крестились на образъ и безъ поклоновъ говорили: „Здраствуйте вамъ! Вечера добраго Степановн!“ — обращаясь къ женщин, стоявшей у печи и занимавшейся стряпней. Женщин было лтъ за сорокъ; лицо ея было некрасиво, морщинисто, глаза — большіе и тусклые, сама — небольшаго роста, широкая и мясистая.
— Гляди, Степановна, жильца новаго привели! — сказалъ дядя.
Женщина не отвчала на привтствіе рабочихъ и только посл словъ дяди обернулась и посмотрла кругомъ.
Рабочіе положили подъ давки молоты, а на лавки — свиты. Могутовъ стоялъ у дверей и разсматривалъ комнату. Комната была большая и квадратная. Близъ стны съ тремя окнами, выходящими на дворъ, стоялъ небольшой деревянный, простой, столикъ, около стнъ — такія же лавки, въ одномъ углу — кровать, покрытая старымъ ситцевымъ одяломъ и съ двумя грязными небольшими подушками, близъ кровати — шкафикъ, а около печи — длинный столъ, на которомъ лежалъ хлбъ, стояли деревянныя чашки, валялись деревянныя ложки. Надъ кроватью вислъ большой образъ, на свтлой риз и оправ котораго только и играло весело пламя печи, а все остальное въ комнат было угрюмо, бдно, грязно и даже стекла въ окнахъ были сры отъ слдовъ мухъ. На одномъ окн стояла банка съ гераніуномъ, желтые и опущенные безжизненно внизъ листья котораго, казалось, плакали и надъ самими собою, и надъ одинокимъ молодымъ побгомъ, такимъ молоденькимъ, хорошенькимъ и зелененькимъ, но который долженъ скоро погибнуть въ сумрачной атмосфер комнаты, хотя онъ теперь и бойко посматриваетъ и какъ бы увряетъ, что у него достанетъ силъ и энергіи приспособиться къ окружающему мраку, что онъ не погибнетъ въ немъ.
— Баринъ будете? — сказала женщина, посмотрвъ на Могутова.
— Постой, мать! — подходя къ Могутову, говорилъ Дмитрій. — Я те за дой ужо разскажу исторію въ акурат, а теперь ты его не трошь… Поглядь — погляди, а замать — не замай, потому баринъ сморился, а я — за дядьку и перво-на-перво распорядокъ на хватер дамъ.
— Замстъ постели! — шлепая рукою по лавк, стоявшей у самыхъ дверей, — продолжалъ Дмитрій. — Пока мать ду скухаритъ, пойдемъ, баринъ, на дворъ къ бочк, хари да руки помоемъ.
Рабочіе вс вышли на дворъ и умывались около бочки. Каждый бралъ воду изъ ведра въ ротъ, выпускалъ ее потомъ на руки и старательно мылъ ею сперва руки, а потомъ лицо. Утирались кто рукавомъ рубахи, кто принесенною изъ комнаты тряпкою. Дмитрій умывался рядомъ съ Могутовымъ и далъ ему у тереться своею тряпкой. Умывшись, человка четыре, которые были посолиднй, пошли въ комнату, а остальные, усвшись на ящикахъ у бочки, перебрасывались своими незатйливыми, самимъ въ себ обращенными, фразами, вопросами и поясненіями, потомъ скоро затянули и псню. Сперва началъ пть тихонько одинъ, потомъ къ нему присталъ другой, а тамъ и остальные припали участіе въ хор. Трудно было непривыкшему уху Moгутова, сидвшему среди пвцовъ, разобрать слова псни, какъ онъ ни старался это сдлать. Ухо ловило только звуки, которые то заглушали слова, то сплетали слова одно съ другимъ и неслись среди пустаго двора, на пустую улицу и далеко вверхъ, гд густое, темное петербургское небо не манило взоръ, какъ прозрачное небо юга, проникнуть чрезъ него туда, гд лучезарные ангелы, гд величественный тронъ Бога, гд любящій, всепрощающій, пролившій кровь свою за народъ Богъ-Сынъ. Угрюмо смотритъ петербургское небо уже въ іюл, и хотя заря продолжается во всю ночь, но непремнно переходитъ небо въ горизонту въ хмурую тучу. И какъ гармонируютъ съ этимъ небомъ напвы псенъ рабочихъ!.. Это не мягкій, нжный и протяжный напвъ малороссійскихъ псенъ, какъ мягко, нжно и необъятно небо малороссійской ночи; это не грустный напвъ, вызывающій слезы на глава и вмст съ тмъ облегчающій грусть на душ,- нтъ, это низкіе, какъ бы изъ глубины груди выходящіе вздохи, и высокіе, какъ бы взвизгивающіе, но правильно чередующіеся, стоны, которые то сливаются одинъ съ другимъ, то отдляются моментальными остановками, то прерываются продолжительными паузами и соединяются тихими, едва слышными звуками. Это — не слезы, а плачъ безъ слезъ. И чмъ доле плась псня, тмъ все ниже и ниже опускались одни звуки, тмъ все громче и громче поднимались другіе, тмъ все короче и короче становились промежутки, но все длинне и длинне продолжалась мертвая тишина между строфами псни; потомъ опять все то же, но все crescendo и crescendo, и, наконецъ, мгновенно все замолкло, оборвалось совсмъ.
— Голосистая псня!
— Псня — какъ псня.
— Дождику бы съ тоя тучи.
— Ёна съ таво мста ни-ни, — третій день тамотка.
— Аль на бирк счетъ ведешь?
— Спать Ваня захотлъ, — зваешь?
— Это къ д ротъ деретъ.
А кто-нибудь опять начиналъ тихонько псню, другой подмигивалъ, и скоро опять пли вс,- пли какъ будто другую псню, какъ будто веселую, ухарскую; но это только на первыхъ порахъ такъ сдается, а прислушайтесь — прежняя грустная псня, только быстрй, чередуются грудные вздохи съ визгливыми стонами, только очень коротки эти вздохи и стоны, только быстро летятъ они одинъ за другимъ, и хочется подъ эти быстрые вздохи и стоны дрыгать ногами и руками, хочется пуститься въ бшеный русскій народный трепакъ.
— Вишь расплись!.. Мать вечерять зоветъ! — раздается мягкій голосъ дяди. Но не сразу оборвалась псня, — еще два колна псни пронеслось по пустынному двору и далеко, далеко за нимъ.
Рабочіе, крестясь, сли за столъ у печки. На стол лекалъ нарзанный хлбъ, ложки, стояла солонка и большая деревянная чашка, полная жидкой гречневой кашицы, очень похожей на супъ, заправленный густо гречневою крупой. Не жирный это былъ супъ, — только кое-гд плавали на поверхности его капельки жира, и долго блуждали эти капельки, пока, одна изъ нихъ встрчала, наконецъ, другую и, какъ бы обрадовавшись долгожданной встрч, сливалась съ другой, превращаясь въ одну немного большую капельку. Дядя начиналъ ду первый. Вс ли не спша, черпали ложками кашицу одинъ посл другаго, продлывая ту же исторію съ крошками хлба и солью, какъ и во время ды на работ у камней. Могутовъ сидлъ рядомъ съ Дмитріемъ и дядей. Онъ невольно подражалъ въ д рабочимъ, ему казалось, что другаго порядка и завести нельзя, что хлбъ длается боле вкуснымъ, если его долго пережевывать во рту, что, собирая крошки и соля каждую ложку кашицы, шь — словно дло длаешь. Его заинтересовали капельки жира на поверхности кашицы. Капельки были такъ рдки, такъ ярко, какъ звздочки, свтились, такъ живо плавали и такъ аппетитно смотрли, что ему невольно хотлось захватить хотя одну изъ нихъ въ ложку и отправить въ ротъ. Онъ посмотрлъ на рабочихъ и замтилъ, что ихъ глаза тоже съ любовію смотрятъ на капельки жира, что они посматриваютъ въ каждую свою ложку, не попала ли капелька въ нее, что они подносятъ ложку ко рту съ большею бережливостью, если замчаютъ въ ней эту капельку; но вс черпаютъ кашицу у самыхъ краевъ чашки и никто не черпаетъ такъ, чтобы насильно загнать звздочку жира къ себ въ ложку.