Шрифт:
“Теперь я работаю здесь, в эвакогоспитале. Очень на нашу белобережскую больницу похож, только гораздо больше. До войны это была клиника. Очень красивая, корпуса высокие, каждый что дворец. Ее еще при царе начинали строить. Даже статуя Гигиеи есть, это богиня чистоты у древних греков, по ней гигиену назвали, я тебе рассказывала, и чаша со змеей под крышей. Все очень чисто, красиво и очень непривычно мне после всего, что видела на фронте. Особенно эти высоченные потолки. Раненые шутят, мол на таком потолке комаров бить только из винтовки, а то и зенитка нужна”.
Как знать, может и те письма, что пишет ей брат, с шутками, рассказами про злых комаров и прижившуюся у связистов жабу, Володе тоже писать проще, чем рассказывать о том, каково ему на передовой.
Весь госпиталь жил новостями о Сталинграде. Радио в палатах не выключали даже ночью. Сводки говорили о жестоких боях. И снова, в какой раз уже — верилось, хотелось верить — дожмем, на этот раз непременно дожмем. Не видать немцам Волги, подавятся, захлебнутся!
“Надеюсь, что ты жив-здоров и не мерзнешь. Что товарищи твои с тобой и таежное чутье не подводит. Я не знаю, где ты сейчас, о таком писать нельзя. Но где бы ты ни был — постарайся себя оберечь там, где это можно на войне. Обнимаю тебя, вихрастого. До нескорой, но верной встречи, братишка. До победы!
10 октября 1942 года”
В высокие, чуть не до потолка, окна стучал осенний дождь, к стеклам, которые никто не спешил заклеить бумажными крестами, липли первые желтые листья. О близости бомбежек напоминали только светомаскировочные шторы.
“Непривычно”, - так она написала. Действительно, привыкнуть к этой открытости, тыловой, почти мирной, оказалось трудно.
Три больших корпуса, в два этажа каждый, стоящие в молодом садике с аккуратными дорожками, звались клиническим городком. Вообще, их должно было быть четыре, но последний начали строить перед самой войной и потому не успели. Из окна палаты Раисе хорошо был виден его фундамент.
Первый корпус клиники построили еще до революции. Вход давно украшали серп и молот, но сбоку под крышей так и остался сидеть двуглавый орел, будто гнездо свил над полукруглым окном. На соседнем корпусе под крышей стояла та самая Гигиея, правой рукой протягивала входящему венок, а левой опиралась на большую каменную чашу. С края чаши свисала упитанная змея. Действительно дворец. Последняя высокая постройка на окраине города, величины которого Раиса пока не знала. Дальше только дорога да холмы, поросшие рыхлой зеленью, тронутой осенней ржавчиной.
Вокруг дымят заводские трубы, торчат острые крыши домиков рабочих поселков. Совсем новых, не успевших еще утонуть в зелени деревьев, садики молодые, тополя вдоль улиц тоже сажали не иначе как перед самой войной. Рядом, за веткой железной дороги — высокие белые корпуса общежитий дорожного института, и сам институт — большой, в четыре этажа, втрое больше больницы. Если бы не он, было бы очень похоже на Белые Берега, на поселок БРЭС, каким он в сороковом году был.
Про ранение Раиса написала в сущности правду, а не для того, чтобы брата не волновать. Действительно — ерунда, мелкий осколок на излете чиркнул, только мышцы задеты, ребра целы, легкие тем более. На передовой с таким в строю остаются. Но тут добавилось переохлаждение, и врач опасался за сердце — мол, после такого купания и спортсмены порой инвалидами становятся.
“Кому суждено сгореть, тот не утонет”, - отшутилась про себя Раиса и в который раз удивилась, что так спокойно может об этом думать и даже шутить. Будь у нее с сердцем нелады, оно бы еще после “Ташкента” сдавать стало, а то и раньше. Чай, в обычной жизни на человека стены не падают. Так что все опасения списала на то, что врач еще молодой. Раисы он даже стеснялся немного и больше того, чувствовал себя перед нею виноватым: плохо швы наложил, шрам грубый останется.
Она и сама видела, что вышло не совсем аккуратно, но особенно не огорчалась. Не на лбу же. А товарищ Марецкий от тех вчерашних студентов, что по Инкерману помнятся, недалеко ушел, у кого в его годы все сразу выходит? Хотя от Астахова ему за такое шитье, пожалуй, влетело бы крепко.
Было в Николае Марецком в его 24 года много детского, несмотря на год практики, звание военврача третьего ранга и почти сажень росту. Хвалило его начальство или распекало, он всегда легко краснел, совершенно по-девичьи. Когда смущался, всегда глядел на собеседника поверх очков, от чего его округлое лицо со светлыми почти незаметными бровями, приобретало выражение растерянности, как часто бывает у близоруких людей. Говорил он мягко, негромко и всегда очень долго, коротко не умел вовсе, за что ему тоже порой выговаривало начальство, докладывать мол по существу не умеете. Особенно, если в минуты волнения Марецкий начинал мешать русские и белорусские слова буквально через одно.
В октябре Раиса ждала медкомиссии и отправки на фронт, но вместо этого ей вдруг объявили, что приказом от такого-то числа она зачислена в штат госпиталя. И спорить, добиваться перевода ближе к передовой не то, что не было сил, просто в голову не пришло. Да и понятно, что если документы готовы — упираться особо и не получится.
А вот подружиться с Марецким — внезапно получилось. Очень напоминал он ее товарища по Белым Берегам, молодого доктора Юру Пономарева, которого призвали на фронт еще раньше Раисы.