Шрифт:
достоверностью установить, — в отвесном положении, носом вниз, на высоте, недостаточной для вывода. Перед экипажем встали те же проблемы, что и передо
мной в тот далекий осенний день, но, к несчастью, их положение было
полностью безвыходным..
Более или менее разобравшись в создавшемся положении, я точно
дозированным движением потянул на себя штурвал и повел самолет по этой
единственно возможной траектории. Не было, конечно, никакой гарантии, что
она ведет к спасению, но было доподлинно известно, что никакая другая к нему
уж тем более не приведет.
Делаю свое дело, а сознание автоматически фиксирует все происходящее.
Перегрузка прижимает к креслу с необычной для бомбардировщика силой.
Продолжает нарастать скорость: она достигнет своего максимума и начнет
падать только в самой нижней точке кривой, которую описывает — ох, уж совсем
недалеко от земли — наш самолет.
Машина падает с оглушительным тревожным воем. Мне его потом не раз
описывали находившиеся в этот день на аэродроме товарищи.
Вдруг над самым ухом у меня раздается словно пушечный выстрел, громкий
до физической боли в
88
барабанных перепонках даже на фоне и без того достаточно мощных
акустических эффектов. Это потоком отсосало и вырвало из металлического
переплета одно из стекол моей кабины.
Все кругом дрожит и трясется.
Но я продолжаю тянуть штурвал. Все мои помыслы, вся сила моей едва
начавшей формироваться летной интуиции направлены на одно: не переходить
предела, за которым машина не выдержит, но и не отступать от него ни на йоту!
Вот, наконец, и низшая точка невидимого огромного колеса, по
воображаемому ободу которого мы неслись в течение всех этих бесконечно
долгих двадцати-тридцати секунд. Бросаю быстрый взгляд за борт, вниз — да, близка матушка! — и вот уже самолет в крутой горке лезет в небо, с каждой
секундой все больше приближаясь к нормальной, безопасной скорости полета.
Впрочем, нормальной и безопасной эту скорость можно было считать только
для исправного самолета. Для нашей же машины после перенесенной ею
передряги ничто уже не было безопасно. Со своего места я не мог осмотреть ни
крылья, ни фюзеляж, ни оперение, но надеяться на их исправность явно не
приходилось. Поэтому все мои дальнейшие действия были подчинены одному
принципу: по возможности меньше нагружать и без того потрепанную машину.
Посадочные щитки решаю вообще не выпускать: вдруг возникающее при их
выпуске перераспределение давления воздуха по поверхности крыла окажется
той самой последней соломинкой, которая, как известно, сломала спину одному
верблюду. Я не хочу быть этим верблюдом.
Шасси, напротив, выпускаю заранее, на высоте более тысячи метров, так как
это все равно неизбежно, и если уж повлечет за собой какие-нибудь
неприятности, пусть лучше они произойдут повыше. Но нет, шасси вышло
хорошо.
Заход строю издалека по прямой — лучше обойтись без разворотов вблизи
земли, где к тому же и атмосфера всегда менее спокойна.
Буквально «на цыпочках» подкрадываюсь к аэродрому, стараясь не
побеспокоить машину случайным резким движением рулей.
89
Высота — двести метров.. сто.. пятьдесят. . Земля!
* * *
Осмотр самолета ничем нас не порадовал. Оказалось, что крылья были
полностью деформированы — как бы отогнуты вверх, их металлическая обшивка
потрескалась, смялась и пошла крупными волнами, болты крепления «зализов»
(специальных обтекателей в месте сопряжения крыла с фюзеляжем) были
вырваны. Без капитального ремонта летать на самолете было нельзя.
Легко понять, сколько горьких раздумий вызвала у меня эта первая большая
неудача, в которой винить никого, кроме себя самого, я не мог.
Не улучшало моего самочувствия и то, что ни коллеги, ни начальство не
стали прорабатывать меня. Более того, на кратком (очень кратком) разборе
полета Козлов отметил, как он выразился, самокритичность моего доклада и даже
оценил положительно мои действия начиная с момента выхода из облачности.